Первая школьная любовь!

(Воспоминания о юношеской любви)
(Воспоминания о юношеской любви)

Приехав к себе на родину я решил зайти в свою школу, в которой проучился 10 лет. Открываю тяжелую, обитую кожей дверь и попадаю в коридор. Справа два больших окна, между которыми висит пионерский лозунг, а на полу — цветы в дощатой кадушке; слева — несколько дверей, на которых приколоты картонки с надписями: «Учительская», «Директор» и с цифрами, обозначающими классы.

В углу высится темное зеркало в деревянной резной раме. Подойдя ближе, я вижу в нем себя, но все-таки там — в глубине отражения — полумрак пустынного коридора чудится мне завораживающим, и глаза мои из зеркала смотрят испытующе.

Который же класс мой?.. Вот он, в конце коридора. Прежде почему-то заглядываю в приоткрытую дверь и — вхожу. Драгоценная минута! Словно случайно встретился с человеком, с которым некогда был связан душевной близостью, но потом почему-то разошлись, молчаливо договорившись оставаться все-таки друзьями, — и грустно, и немножко стыдно.

Прохожу к доске и оглядываю весь класс: оконца небольшие, белая печь до потолка, парт три ряда и стол учительский. По всему видно, что занятия закончились недавно.

В зале вижу застекленный стенд; на красном бархате — ряды фотографий, вверху — пластмассовые буквы: «Доска почета». Я машинально скольжу глазами по незнакомым лицам...

Я тогда учился в шестом классе и был впервые влюблен. Особенностью моей первой любви была страстная скрытность и стеснительность, дошедшая до крайности — до высокомерно-пренебрежительного отношения к своей избраннице.

Легко вспоминаются теперь дорогие мне подробности. Случилось это в октябре или в начале ноября, потому что, помню, снег еще не выпал. Был звонок с перемены, и среди всеобщего гама никто не заметил, как в класс вошла новенькая и села на последней парте у окна. Дверь открылась, все, загремев крышками парт, встали. Михаил Германович, учитель физики, с той небрежностью в походке, которая должна была скрыть волнение, естественное для того, кто после вуза практикует первый год, как всегда, значительно вскинул брови, оглядел класс и сказал с удивившей всех серьезностью:

— Итак, в нашем полку прибыло?

Молчание было вопросительное: галдеть или не галдеть: новенькая — такого раньше не было.

— Ваша фамилия Вернадская? — внятно проговорил Михаил Германович. — А имя?..

— Оля.

— Довольно распространенное, — осмысливающе сказал Михаил Германович, покручивая на пальце ключи, что было в его привычке. — И кстати — исконно русское.

Все дружно обернулись. Оля опустила было глаза, но тотчас подняла их; взгляд ее был растерянным и одновременно вызывающим, как бывает, когда человек смущается и сам чувствует это.

— Однако начнем урок, — сказал Михаил Германович.

И урок начался.

Я смотрел перед собой, но видел лишь то, что увидел, когда оборачивался: голубые, спокойные и вместе с тем будто чуть заплаканные глаза, и все еще слышал тихий голос, сказавший: «Оля».

В ближайшую перемену всем стало известно, что новенькая — дочь врача, приехавшего работать в нашу поселковую больницу.

Прошло недели три. И вот однажды, неожиданно для себя, я задался вопросом: что со мной творится? И ответ молнией сверкнул вместе с вопросом, ослепив и напугав меня, вымолвить же его я не посмел. Как-то утром, лишь только я проснулся, первой моей мыслью была мысль о ней — и тут же явился вчерашний вопрос, точно это было одно и то же. Я понял, что близится что-то необыкновенное.

Входя в класс, я столкнулся с нею. Смущение мое было таково, что я был почти в забытьи.

Оля, сразу поняв, что я, как обычно, не намерен говорить с нею, и, кажется, довольная случаем, сказала с иронией:

— Извините, пожалуйста.

С ужасом человека, теряющего последнюю надежду, я выдохнул:

— Ходят тут всякие!

Еле я пришел в себя тогда.

А Оля прижилась в классе быстро. Уже через неделю она вела себя так свободно, словно училась с нами всегда. Она и с мальчишками была наравне, и я не помню, чтобы кто-то нагрубил ей. Столкновение в дверях только позабавило всех, но с этого времени стало — в шутку — считаться, что я с Олей почему-то враждую. Я был и этому рад.

В ту ночь я не мог заснуть. И все объяснял себе свое поведение — так, чтобы оправдать его. Эта борьба была мучительна, но и отрадна: в глубине души я был уже уверен, что победит то, чего я боюсь, но то, чего я боялся, чудилось мне все-таки прекрасным. Так человек, уверенный в том, что его ждет что-то счастливое, иногда как-то исподволь отдаляет этот момент, чтобы обострить радость неотвратимой минуты.

— Я ее люблю, — сказалось вслух.

И слезы потекли по щекам. Это были слезы досады, что в жизни есть то, что сильнее меня, и одновременно — слезы счастья: то, что сильнее меня, было во мне самом.

Жизнь моя переменилась. Признавшись себе, что я люблю и лишь неосознанно скрываю это от себя, с той ночи я стал скрывать свою любовь сознательно — от других. Чуть речь зайдет о ней — силюсь казаться равнодушным, безучастным, а когда она рядом — горю и холодею; и не дай бог встречусь с нею глазами — не знаю, что делать, как сидеть, как стоять. Едва же останусь один — тотчас вижу ее. Порой даже путал события, на самом деле происходившие, с выдуманными мною. Я смотрел на мир через полупрозрачное стекло, на котором была изображена она: не видел ничего, не видя ее. А сколько было отчаянной, подавленной в себе ревности!..

Однажды, только придя в класс, я заметил странное волнение среди однокашников: все что-то обсуждали, но не спорили, не галдели. Прозвенел звонок, и я не успел узнать, что случилось. А оглянулся — и сердце замерло: Оли не было.

Михаил Германович спросил, не подымая бровей:

— Слышали?.. — И по тишине понял, что слышали.

Я не мог бы сказать, как быстро прошел урок, потому что хотел узнать о случившемся и боялся того, что должен был узнать. После звонка все зашевелились. Но даже и теперь я боялся спросить. Ужаснее всего было ощущение, что Оля где-то здесь, рядом, следит за мной и видит, как я равнодушен. Я возненавидел себя.

Наконец из разговоров одноклассников дошло и до меня горестное известие... В минувшее воскресенье отец Оли пошел с товарищем на охоту. Когда только входили в лес, напарник, шедший сзади, споткнулся о сук под снегом, ружье его, заряженное, со взведенным курком, выстрелило, весь заряд вошел в спину Олиного отца, он сразу умер.

И вот именно в эти-то дни неожиданно для себя я перестал стыдиться своего чувства, и если б меня спросили, люблю ли я, то, пожалуй, я бы признался. Мало того: я даже твердо уверился в том, что между мною и ею есть какая-то связь, о которой просто никто не знает, и что мы с нею сообща скрываем это. Уверенность же в том, что я с нею больше никогда не увижусь, лишь подогревала мое воображение. Мне стало проще и легче, я преобразился и ожил.

Так минуло несколько дней.

И вдруг: она здесь, в школе, в нашем классе, пришла проститься, уезжает навсегда — это я узнал еще в раздевалке. В классе все молчали. Ребята стояли потупясь, девчонки жались друг к другу. Все как бы не знали, что делать.

— Я пришлю свой адрес, я напишу, — сказала Оля каким-то незнакомым голосом — спокойным и стыдливым.

Раздался звонок. Оля вспыхнула, как бы в недоумении пожала плечами. Ее взгляд на мгновение коснулся меня, и мне показалось, что в нем был укор.

В глазах у меня все расплылось, и я лишь услышал торопливые шаги и звон хлопнувшей двери...

Когда все уселись и умолкли, в класс вошел Михаил Германович. Он написал на доске номера задач из учебника и велел решать, а сам стал ходить по классу, не заглядывая в тетради. Никто ничего, конечно, не делал.

Утром следующего дня мать уговаривала меня не ходить в школу, так как я, с ее слов, всю ночь кашлял и ворочался: накануне простыл в лесу. Я обрадовался предлогу не идти в школу: зачем?.. Но тут меня стало жечь любопытство. А если б я не пошел вчера?.. И я вскочил с кровати.

Коридор уже пустовал.

Кроме Веры Филипповны, классного руководителя, в классе были Михаил Германович и Павел Павлович, директор школы. Выслушав выговор за опоздание, и прошел к своей парте.

— Это самое настоящее хулиганство, — продолжал начатую до меня мысль Павел Павлович. Он был сильно не в духе: на побледневших щеках просочились розовые пятна. — Люди сделали стенд. И вдруг кто-то вырезает из него фотографию. Позор! И прямо варварски: ножом или еще чем... На хорошее — так вас нет!

Вера Филипповна кивнула головой, соглашаясь с последними словами.

Павел Павлович понизил голос, тоном давай понять, что перешел к главному:

— Кто это сделал?

Молчание.

— А эта ученица была здесь вчера? — деловито спросил Павел Павлович Михаила Германовича.

— Да, — последовал ответ.

И мне все стало понятно. Кто-то из ребят нашего класса — не я! — придя сегодня в школу раньше всех, вырезал со стенда фотографию Оли, потому что... значит... любит ее... И он, этот кто-то, сейчас здесь, в классе, и ее фотография с ним, где-нибудь в учебнике или в кармане.

— Я жду, — сказал Павел Павлович.

Михаил Германович рассматривал ключи и не крутил ими. Вера Филипповна неслышно барабанила пальцами по журналу.

Здесь этот кто-то, здесь, и, может быть, сердце его стучит сильнее моего... Сейчас он решится, назовет себя, и тогда...

Журнал, стоявший на ребре, неловко выскользнул из рук Веры Филипповны и глухо шлепнул по столу.

Я очнулся, когда уже встал и услышал свой голос:

— Это сделал я... Я!

— А вам чего тут надо?

Оборачиваюсь — Анна Ивановна.

— Зачем под замок-то залезать?

У нее в одной руке ведро с водой, в другой — швабра.

— Чего молчите-то?

А она нисколько не изменилась.

— Я учился здесь.

— Так что? Мало ли... — Она делает нетерпеливое движение.

Я, довольный, что вижу ее, улыбаюсь. Анна Ивановна, заметив мою улыбку, как и всегда бывало раньше, толкует ее не свою пользу.

— Ходят-бродят, маются от безделья, а мне — обихаживай... Шутка ли сказать —всю школу вымыть!..

Да, ты права, Анна Ивановна: теперь я здесь лишний.

А что было потом — важно ли это? Если забылось — не стоило памяти.