ЗАВЕЩАНИЕ ЭБЕРТА КОШКИ

Пауль Рубенс. Аталанта и Мелеагр
Пауль Рубенс. Аталанта и Мелеагр

Друзья! Вы на финишной прямой. В самом скором времени все тайны будут раскрыты...

Ирина Голицына

ЗАВЕЩАНИЕ ЭБЕРТА КОШКИ

Повесть

Начало повести читайте по ссылкам

https://zen.yandex.ru/media/id/596a3de8e86a9e0873b24170/zavescanie-eberta-koshki-5a149836248090f4a1e45d6e

https://zen.yandex.ru/media/id/596a3de8e86a9e0873b24170/zavescanie-eberta-koshki--5a15b9bbe86a9efb37300276

https://zen.yandex.ru/media/id/596a3de8e86a9e0873b24170/zavescanie-eberta-koshki-5a1666258c8be3bfd4f185f5

https://zen.yandex.ru/media/id/596a3de8e86a9e0873b24170/zavescanie-eberta-koshki-5a170567482677332e6b4ebe

https://zen.yandex.ru/media/id/596a3de8e86a9e0873b24170/zavescanie-eberta-koshki-5a17e4085f49675676084d70

https://zen.yandex.ru/media/id/596a3de8e86a9e0873b24170/zavescanie-eberta-koshki-5a1875f1a86731a8f9cca412

https://zen.yandex.ru/media/id/596a3de8e86a9e0873b24170/zavescanie-eberta-koshki-5a1bd2424bf161dec12bad01

4. Таинственная незнакомка

На следующее после похорон утро разношерстный семейный клан собрался снова за столом под яблонями: скатерть постлали свежую; чистая посуда, новые цветы в вазах ждали гостей.

Вера и тетя сварили яйца, нарезали ветчину, сыр, заварили чай, поставили на скатерть банки с кофе, сахар, положили сливочное масло в масленку–корову (верину любимую); короче, необходимое для общего завтрака было готово.

Тетя вывалила остатки салата “оливье” в глубокую тарелку, сказав: “Пусть мальчики доедят, если захочется”... Когда все расселись за столом, к еде приступили молча.

Особенно с аппетитом ели двоюродные сестры Эберта Томовича – Галина Ивановна и Соломония Олеговна. Они широко, кругло, по–рыбьи открывали рты, отправляя туда одну за одной ложки с кусочками сваренных вкрутую яиц, с наслаждением откусывали бутерброды с ветчиной, сыром и джемом. Сестры жадно выхлебали по большой чашке кофе – причем Галина Ивановна поглощала еду со скоростью работающего пылесоса.

– Ой, – сказала довольно и громко Галина Ивановна, – всегда я быстрее всех ем. Не знаю почему.

Она со стуком отодвинула чашку с блюдцем, положила руки на чистую скатерть, хотела рыгнуть, но подавила этот естественный позыв и вдруг объявила:

– Мне, конечно, совершенно ни к чему, я всегда за то, чтобы другим было хорошо, но – вы как хотите – карты “Калидонская охота” мы должны поискать. Это же не дело, если они затеряются.

– Галя!...– привычно собралась приструнить сестру Соломония Олеговна, но осеклась и нежданно–негаданно поддержала: – Карты, дорогие мои, уникальные. Я согласна с Галей – надо поискать, может, кому и повезет.

Увядающая красавица Жизель, Одиллия с изумрудами в натруженных ушах согласно закивали; богатырша Аврора радостно подытожила:

– Я тоже хотела об этом сказать, тоже полночи не спала... Давайте договоримся: кто карты отыщет, тому они и принадлежат.

Вера заметила: тетя побледнела, ее серые глаза стали напоминать яркое стекло, а ноздри хищно раздулись: в их линиях проступил нервный рисунок; тетя была раздражена, оскорблена.

– Послушайте, многоуважаемые близкие, – процедила тетя сквозь зубы, –вчера прошли похороны, а вы уже намерены делать в доме обыск. Так себя порядочные люди не ведут!

Сыновья Авроры – Леша, Гоша и Тимоша – заерзали на своих местах; они принялись подталкивать друг друга локтями, мол, секи, разборки начались, здорово!

Митя молча мешал кофе в чашке, он, как и все эти три дня, был спокоен, холоден. Его сестрица Катя постоянно кидала взоры на мать и повторяла ее усмешки, полуулыбки, движения губами, бровями, руками. Наверное, девочка усердно старалась походить на свою мать, но, увы, казалась бледной тенью Жизели. Катя напоминала куклу: ее черты не озаряла печальная тайна жизни, которая была у матери.

Люба перестала жевать бутерброд с ветчиной, окинула присутствующих любопытствующим взглядом, с набитым ртом спросила:

–Что вы помешались на этих картах? Хрень какая–то! “Калидонская охота” да “Калидонская охота!

Публика за столом заволновалась, все разом зашевелились; Соломония Олеговна и Галина Ивановна вытащили из ридикюлей большие носовые платки, выбили в них носы: Галина Ивановна – с птичьим свистом, Соломония Олеговна – по–мужски, трубно, со смаком. Потом Галина Ивановна вновь принялась громко говорить – именно так говорят с окружающими плохо слышащие от склероза и старости люди:

– Деточка, ты много потеряла, если никогда не слышала о картах Эберта! Я–то о них не только слышала, но и видела, щупала их!... Представь, на малиновом фоне...!

– Галя, вечно ты путаешь! – запротестовала Соломония Олеговна. – Не малиновый фон! Каждая карта была темно–зеленой, как лето! А фигуры древнегреческих героев по цвету напоминали слоновую кость, ореховое масло! О! Я могла разглядывать “Калидонскую охоту” часами, герои карт казались просто живыми!

– Наверное, ты права, Соломония! – громогласно откликнулась Галина Ивановна. – Особенно хороша была Аталанта – греческая охотница. Помнишь ее волосы странного, редкого цвета! Она была пепельной блондинкой!

И тут одна за другой – Жизель, Аврора, Одиллия и двоюродные сестры–старухи покойного уставились на Веру.

– Девочка, гордись, ты – настоящая пепельная блондинка! – торжественно сообщила Галина Ивановна, наставив на девочку указательный палец. –Наверняка, Эберт радовался, глядя на твою юную головку!

Вера покраснела: на нее вместе со всеми смотрел Митя, явно с интересом разглядывая.

– Давайте я расскажу Любе про карты, – спокойно предложила красавица Жизель. – Они – странные, мистические, они не дали житья никому из нас – дочерей и ни одной из жен папочки.

Когда звучала первая фраза Жизели, за столом стоял шумок, возбуждение, всплеск воспоминаний; при последних словах увядающей красавицы воцарилась тишина. За спинами семейства шептал утренний сад, позвякивали в траве первые кузнечики, предчувствующие жаркий, наполненный солнцем день.

–Давным–давно, Люба, когда наш папа даже не предполагал о существовании твоей мамы, а был женат на моей матери, – начала безжизненным замученным голосом Жизель, – к нему в один из вечеров пришел старый режиссер – я запомнила львиную гриву седых волос, отдышку: старик дышал, как паровоз, – и начал кричать: ”Это сможешь только ты, Эберт! Я в тебя верю, мальчик!”. Меня уложили спать, все равно сквозь сон я слышала, как режиссер кипятился и кричал: ”Не смей отказываться, Эберт! Ты – талант, детка! Ведь чувствуешь древних греков, как свои пять пальцев!”. Дело было в том, что старый режиссер предлагал отцу стать художником балета на тему какого–то древнегреческого сюжета. Почему отец с ходу не соглашался, я понять не могла... Через несколько дней отец сел за рабочий стол, а жили мы тогда в коммунальной квартире и у нас там были две смежные комнаты, и мама принялась внушать мне: “Не мешай папе, он должен сосредоточиться. Не ходи в комнату папы, он рассердится”. Нет ничего притягательнее для ребенка, как родительский запрет. Я, конечно, улучила минуту, когда отец вышел из комнаты, и проскользнула к его рабочему столу. Увиденное меня поразило: на столе лежали несколько эскизов, акварелью, очень запоминающиеся, яркие, на темно–зеленом фоне – красивые мужские тела, герои Древней Греции, и одна женская фигура, прекрасная, что–то в ней было одновременно мужское и женственное. Еще там лежали игральные карты. Странные карты, я это поняла, повзрослев. На той стороне, где должны были быть масти, цифры, обозначения я увидела тех же героев и ту же женщину–воительницу, что нарисовал отец. Тот же темно–зеленый фон. Только в отличие от эскизов карты будто дышали, мерцали. В общем, казались живыми.

– Жизель, ты хочешь сказать, наш гениальный отец срисовывал, как примитивный школьник? – возмутилась богатырша Аврора. – Наверное, он просто так, для поднятия вдохновения разложил перед собой те карты...

– Я говорю о том, что видела, сочинять лишнее – не в моем духе, – холодно сказала Жизель. – Теперь расскажу о сюжете тех странных карт, на них ведь был изображен один из древнегреческих мифов о Калидонской охоте. Естественно, об этом сюжете я узнала чуть позже, повзрослев и прочитав мифы Древней Греции, – пояснила Жизель, обратившись к Авроре, чтобы та не сомневалась на этот раз.– Кто–то не знает или забыл, на древнегреческий город Калидон богиня Афина наслала жуткого вепря – гигантского кабана, он убивал без разбору жителей проклятого города, разрушал их дома, уничтожал посевы на полях. Афина хотела показать, что недовольна калидонцами за их гордость, за то, что они перестали приносить ей регулярные жертвы.

– Жуткая история! – громко прокомментировала Галина Ивановна, поправив в который раз свой пышный бюст. – Неужели так было когда–то в жизни, на самом деле?! Представляю, кисло приходилось грекам, когда на них несся вепрь!

На активную старушку зашикали, ее дурацкое замечание разрушало настроение от рассказа Жизели.

– Так вот, – ровным голосом продолжала Жизель, – со всей Древней Элады, в Калидон съехались почти все действующие в тот момент герои, богатыри, бравые ребята. Они решили устроить охоту на страшного зверя, убить его, а убив, совершить подвиг. Вместе с мужчинами–героями в Калидон примчалась охотница Аталанта, она стала единственной женщиной – участницей смертоносной охоты... Итог ясен, наверное, вы догадались: герои убили кабана, но богиня Афина не наивная пастушка, которую можно отхлестать по щекам, чтобы охладить ее гнев. Афина уж если мстила, то мстила сурово, и просчитывала свои козни на несколько ходов вперед... Во время Калидонской охоты случилась распря, ее предвидела и подстроила жестокая Афина, многие герои в ходе этой распри перебили друг друга уже после того, как кабан сдох. Дело здесь путаное, но в двух словах произошло следующее: первой кабана ранила Аталанта. По древнегреческим же законам следовало: тот, кто убил на охоте дичь, тот и забирал ее себе, или, по крайней мере, имел полное право на шкуру зверя... Но после первого ранения кабан еще долго носился, хрипел, спасался, нападал на охотников, в него вонзались стрелы и копья почти всех участников охоты. Окончательный, смертельный удар калидонскому вепрю нанес знаменитый герой Тесей, но он, влюбленный в Аталанту, предложил отдать шкуру монстра именно ей. Герои возмутились: они – непоследние мужчины Древней Греции не могли позволить, чтобы первой среди них стала женщина. Как? Она – героиня? А они всего лишь участники кровавой погони?... Вот тут–то среди героев и начались споры, драки, вновь заговорило оружие, смерть гуляла среди греков, как метла по дому... Короче: шкуру вепря взял Тесей, Аталанта осталась жива; впоследствии она вышла замуж за другой персонаж древнегреческих историй – это я для справки. Богиня Афина, наблюдая с облаков за тем, как глупые герои убивают друг друга, наверное, пришла в хорошее расположение духа, осталась довольна своей местью.

Компания слушала Жизель с большим интересом, даже дети притаились, и в глазах их жил интерес.

Галине Ивановне явно не терпелось вставить слово в монолог родственницы; она извертелась на стуле – тот трещал и стонал под ее полным телом. Галина Ивановна, чтобы привлечь к себе внимание, в конце рассказа Жизели начала наливать кофе из фарфорового в бледно–желтых цветах кофейника: кофе текло в чашку яростной струей, брызги летели в стороны, оставляя на скатерти коричневые кляксы. Наконец, двоюродная сестра Эберта Томовича почувствовала: в рассказе красавицы Жизели образовалась пауза, щелочка, и она гаркнула в нее – громогласно:

– Мне – ни к чему, мне, как всегда, ни к чему! Но при чем здесь карты? При чем здесь древнегреческий сюжет? Жизель, ты прости меня, если я что–то не то скажу, но, дорогая, ты просто пересказала нам школьный учебник! Сюжет Калидонской охоты совершенно ни при чем!

Красавица Жизель холодно посмотрела на старую тарахтящую тетку и ровным голосом пояснила:

– В этой истории все при чем. На папиных акварельных эскизах к спектаклю я увидела женщину, которую мне пришлось потом встретить в жизни. И я больше скажу, я уверена, да, теперь–то я уверена окончательно: он любил эту женщину. Может быть, всю жизнь. Я не знаю, почему папа не смог остаться с ней, почему не обаял ее, как без труда это проделывал с другими. Но – любил – точно.

– Неправда! Сказка! Он меня любил! – внезапно возмутилась вдова Эберта Томовича. – Со мной он был по–настоящему счастлив! Не зря же мы прожили вместе пятнадцать лет! Ни с одной женщиной он столько не прожил!

Вера, сидевшая за столом, тихо, словно мышка в норке, наблюдавшая за родственниками покойного, увидела: лицо тетки покрылось красными грубыми пятнами, на шее выделились синие сосуды. До чего же тетке обидно слышать предположения Жизели!

– Ошибаетесь, милая Лара, – спокойствия Жизели не мог разрушить даже выстрел над ухом, – не был он с вами счастлив, и вы – с ним. Возможно, я надеюсь, поначалу папу обуревали чувства, желание создать очередной семейный дом с очередной молодой женщиной, но его чувства, обращенные к вам, мне кажется, ничто по сравнению с той любовью, которой он горел к нарисованной на акварелях женщине. Понимаете, я скажу банальную мысль, но он нарисовал ее сердцем.

– Господи, нам только не хватало психотерапевтического сеанса!.. При чем здесь Калидонская охота? Откуда взялись карты у Эберта?... Кто же та дама – роковая любовь? – посыпались вопросы со всех сторон.

Жизель незаметно вздохнула: ей нравилось, что она привлекла внимание, – и спокойно начала давать пояснения:

–Почему папа срисовывал карты, объяснить не могу. А роковая любовь... Могу рассказать, как и где я ее однажды видела. Мне кажется, она не любила нашего папу. Он не был ее героем, он был рядовым участником ее охоты.

–Ну, где, где ты ее видела? Когда? Что ты тянешь резину, Жиля? – вновь все оживились за столом.

– Папа жил уже в своей последней семье, но почему-то в тот день я оказалась рядом с ним. Стояло лето. Папа посадил меня в машину, мы помчали на ближайший рынок, папа купил букет белых роз, помню, выбирал долго, искал особенный оттенок лепестков. Этого сада у папы еще не было, он потом его посадил, выпестовал... Потом, после рынка мы оказались в огромной квартире, толпилось много народу, в основном мужчины, смеялись, курили, мы прошли в комнату, праздничную, светлую, с сиреневыми обоями; во главе стола сидела невероятная женщина, таких как она я больше никогда не встречала. Вся, до последней черточки ясная, улыбчивая, с крупными чертами лица, гривой золотых кудрей, а руки... Меня потрясли ее руки – на каждом пальце кольцо или перстень. Она не жеманилась, никого не дичилась, всех одаривала улыбками, шутила. От нее шло тепло, лился свет. Она не кокетничала, ни перед кем не заискивала. Если перейти на высокий стиль – она напоминала цветущее дерево.

– Ну, и что такого? – хмыкнула строгая Соломония Олеговна. – Все мы в молодости напоминали или деревья или цветы. Да и мало ли заводил Эберт знакомств: уж сотня женщин точно ходила в его подругах. Вот мы с ним как–то пили чай у самой Гоголевой, актрисы, ну, та... помните, из Малого театра, старая красавица с бровями?

– Дорогая тетушка, – спокойно прервала Соломонию Олеговну Жизель, – я хочу сказать единственное: мне довелось однажды увидеть папины карты, затем – акварели, написанные с них, его героиню – Аталанту и женщину, с которой он написал ту героиню... В том–то и дело, с Гоголевой папа распивал чаи, а вдохновение черпал от невероятной лучезарной женщины.

Одиллия с изумрудами в ушах, больше всех молчавшая, решила все–таки высказаться, вставить словцо. При этом она затрясла головой, громко засопела, драгоценные камни мерцали над ее плечами зелеными звездами.

– Послушайте, послушайте! –закричала Одиллия. – Оставим в покое старуху Гоголеву... Все мы знали отца, как облупленного! Милые мои, он же никогда не делал ничего просто так. Отец же любил зашифровывать загадки! Согласитесь, папаша сам был человеком–загадкой. Значит, и ту даму рисовал не случайно. Здесь надо подумать.

Вера, снова взглянувшая на тетю Ларочку, поймала ее быстрый раздраженный взгляд: тетя все еще сидела с темно-красными щеками. Она никак не хотела поверить, что в личной жизни ее романтичного, искрометного, гениального супруга Эберта Томовича Кошки существовала некая тайна, связанная с другой женщиной. А они, его злые, высокомерные родственники намекают ей, впрочем, не намекают, выплескивают в лицо: та другая была его Главной Женщиной. Нет, она, именно она, Ларочка, “девушка из трамвая”, “лебединая песня Эберта” была его главной, последней и единственной настоящей любовью. С этой мыслью она жила все пятнадцать лет их семейной жизни.

Он никогда не рассказывал ей подробности прошлых лет, прошлых романов и увлечений, надо отдать должное: Эберт слыл настоящим джентльменом. Только намеки, только штрихи, только вуаль воспоминаний о прошлом он приоткрывал ей изредка. Она, Ларочка, знала, минувшие привязанности не забыты им: он посылал экслюбимым женщинам сувениры, презенты, цветы в памятные даты, не касавшиеся ее... Она знала: время от времени он перезванивается с бывшими женами, и если требовали того обстоятельства, встречается с ними.

Но она не ревновала: Эберт был тем необычным, экзотическим мужчиной, который неутомимо, словно паук паутину, ткал, создавал мир–праздник, мир–игрушку; жить рядом с таким человеком Ларочка считала за счастье; и она знала – надо терпеть его выкрутасы и выдумки, принимать мужа таким каким он был.

Вокруг твердили: “Ларчик, Золушка наша, ты вытянула лотерейный билет. Нам бы твоего Эберта, он получше всякого принца. Ведь у тебя все есть!”.

Правда, сама себя она не ощущала Золушкой, одаренной судьбой, которую до поры, до времени терпели в доме, потому что она ловко моет полы и драит кастрюли, а потом – пробил час, и Золушка заблистала на королевском балу полуночной кометой. Никакая она не Золушка – принцесса среди праздника. Без нее Эберту было бы тошно: она сама украшала своим присутствием его жизнь, как он украшал ее жизнь...

Тут Ларочка вспомнила сверкающее театральное фойе, мраморную лестницу, волшебный перламутровый свет, льющийся из хрустальных бра, себя в длинном сиреневом шелковом платье, с живой, лимонного цвета герберой в высокой прическе, Эберт – торжественный, стройный (в нем было что–то от арабского породистого волоокого жеребца), в черном, безукоризненно сидящем на его фигуре костюме, с желтой розой в петлице пиджака; они ступают по ковру из срезанных цветов, те лежат на мраморных ступенях; море цветов на мраморе – сумасшедшее зрелище. Ларочке кажется, вот–вот она взлетит от счастья, распахнет точеные руки, как крылья; ах, полчаса назад завершилась очередная премьера Эберта, поклонники и поклонницы устлали цветами путь любимого художника из зала – в сверкающее фойе, по лестнице, к кипящему от восторгов и эмоций подъезду...

Ларочка уткнула лицо в изящные ладони, плечи ее мелко затряслись; родственники за столом, верно, решили – вот убивается молодая несчастная вдова, тяжело ей ощущать свое одиночество, а она смеялась в ладони, такое посетило ее счастливое воспоминание....

– Лара, дорогая, не переживайте! – громко посоветовала Галина Ивановна. – Эберт теперь бессмертен, ведь среди нас жил и трудился обычный гений. Это, конечно, не утешение, но – все–таки – приятно сознавать...

–Галя! – воскликнула Соломония Олеговна.– Ну, что ты несешь?! Глупо, Галя, закрой рот!

– Ладно, ладно, Соломония, не митингуй, не надрывайся, – примирительно пробурчала Галина Ивановна, подбросив груди вверх привычным жестом, – тебе вредно нервничать, Соломония, твое давление... – И громко спросила у Жизели: –Жиля, деточка, так как звали ту даму Эберта? Роковую пассию или как ты сказала – живое дерево? Мне, конечно, ни к чему, но раз разговор зашел, скажи, родная, интересно!

Жизель откинула со лба черные пряди волос, свела вместе тонкие, выразительные брови, повернула к тетке левую щеку: в мочке уха дрогнул бриллиантовый луч–иголка.

–Откуда я знаю? Почувствовала. Другого объяснения нет. Если вы жаждете мельчайших подробностей, они таковы: прекрасная женщина приняла от папы белые розы, несколько небрежно, мельком взглянув на букет, видно, за день в ее руках побывали десятки букетов, а сама вставила в петлицу его пиджака желтую розу – из чужого букета, потрепала папу по щеке. Помню, при этом ее перстни звякали, словно леденцы в жестяной коробке. И еще, я сейчас вспоминаю, но скорее это мое предположение: ей было неприятно видеть папу.

Тетя Ларочка оторвала руки от лица – желтая роза! В посмертном письме Эберта, которое она получила из рук Веры, муж распорядился, чтобы его положили в гроб в черном костюме с желтой розой в петлице. Что это, совпадение? Желтый – его любимый цвет? Господи, как она раньше не отмечала: он довольно часто украшал свои костюмы желтыми розами! Неужели действительно – всю жизнь некая женщина (“Цветущее дерево!” – ехидно пронеслось в голове Ларочки) имела над Эбертом тайную власть? А она, она, принцесса Ларочка – жалкое утешение господина Кошки, красивая игрушка, украшение, точно такое же, как были жалким утешением, игрушками, украшениями другие его многочисленные женщины?

Люба, дочь Ларочки, слушавшая с вытаращенными глазами диалоги за столом, левая щека ее при этом дергалась, – крикнула:

–Эй! Короче! Я все просекла про Древнюю Грецию, и про незнакомку с белыми розами, но кто–нибудь разъяснит мне, что это были за карты? Необычные, таинственные, странные – лопнуть можно сколько слов!

–Девочка, девочка, нельзя так эмоционально реагировать, – тут же назидательно прокомментировала всплеск Любы Галина Ивановна. –Да, это были необычные карты. Таинственные, странные. Не петушись. Однажды мне на них Эберт гадал, он предсказал мне судьбу.

–И мне гадал, – скороговоркой сообщила богатырша Аврора, словно боялась, что ей не дадут сказать. –Шла какая-то черная полоса в жизни, я убивалась как ненормальная, папа все–таки имел доброе благородное сердце, хоть вы его тут сто раз обвинили – и оборотень, и черт знает что; он раскинул карты “Калидонская охота” и сообщил: “Ророчка, не убивайся, твоя судьба в детях. Сейчас у тебя один сын. Родишь еще двоих. Один из детей станет крупным бизнесменом. За твою сытую старость я спокоен”.

Леша, Гоша и Тимоша толкнули друг друга локтями, переглянувшись; в глазах каждого можно было прочесть одно и то же: “Ты превратишься в денежный мешок? Или ты? Или ты?”.

–А меня папа предупредил, чтобы я не садилась в самолет, который летел из Москвы в Сочи. Я купила билет на тот роковой самолет, ну, вы помните, о каком я говорю, 1970 год, – начался мой отпуск, но папа очень настаивал по телефону, строго: “Диля, я знаю наверняка, случится худшее. Сдай билет”. Я послушалась папу, правильно сделала, самолет–то разбился, – поведала Одиллия с изумрудами. – Откуда папа знал наперед, что это случится? Наверное, раскинул свои знаменитые карты.

Со всех сторон посыпались воспоминания, как Эберт Томович Кошка с помощью карт “Калидонская охота”, – знал все судьбы мира (он несколько раз точно угадывал политические перевороты и войны), судьбы людей этого мира (примеров на эту тему оказалось великое множество), судьбы родных и близких. Получалось, карты и в самом деле были дьявольские.

– Вы забыли главное: рассказывать о прошлом и предсказывать будущее – это одно дело. Главное, карты могли изменять судьбу человека, Вот у Жили был муж–пьяница, как она страдала, бедная девочка, Эберт сложил из карт магическую фигуру, и Жиля обрела свободу, муж–пьяница отлепился от нее, уехав в другой город, – проговорила энергичная Галина Ивановна. Боже, как она была довольна, что уже который день находится в центре невероятных событий, и что именно она заварила всю эту кашу, семейную “мыльную” оперу, напряженный разговор. – Мне, как вы понимаете, ни к чему изменять собственную судьбу, я уже старенькая, повидала кое–чего, с меня впечатлений, потрясений довольно, но неужели никому из вас, молоденькие вы мои, не хочется пожелать чего–нибудь эдакого и получить его, можно сказать, на блюдечке?

– Не ханжи, Галя, – в который уже раз оборвала распаленную речь сестры Соломония Олеговна, – если бы “Калидонская охота” оказалась в твоих руках, ты бы пожелала себе целый воз и маленькую тележку!

За столом опять загомонили, заспорили; мальчики порывались уже несколько раз вылезти да побежать в сад, повалятся там среди цветов, поржать во всю глотку, но каждый новый виток разговора то и дело приковывал их к месту. Каждый, сидевший под яблонями, кричал теперь о своем несбыточном желании (кроме Веры, тети Лары и Жизели – ее, наверное, и всемирный потоп не вывел бы из образа неотразимой, несколько томной красавицы). У присутствующих перекосились, раскраснелись лица, прыгали щеки, вспотели шеи, а у Галины Ивановны прямо брызгала изо рта слюна.

–Я хочу жить в Новой Зеландии купаться в теплом океане! – вопила она. –Хочу стать женой Льва Толстого! Хочу!...

Внезапно Люба крикнула:

–Тихо!!.. Вы слышали?! В доме что–то упало!

Разом все замолчали. Шептал листьями сад, лениво переговаривались совсем рядом, в траве две цикады.

– В нашем доме чужой, – проговорила Люба, – ищет папины карты.

– А мы–то будем искать карты Эберта?! – низким, внезапно севшим голосом взбодрила возникшую тишину Галина Ивановна. – Он не мог от них избавиться, эту вещь он усердно хранил. Разве можно выбросить волшебную палочку?

Напоминание охрипшей Галины Ивановны подействовало как сигнал к действию: едва не опрокинув стол, семейство Эберта Томовича Кошки ринулось к дому. Как они могли допустить, что посторонний человек, по сути дела вор завладеет “Калидонской охотой”? Это их наследство, их достояние, будущее, счастье!

Леша, Гоша и Тимоша сорвались с мест, как ошпаренные, за ними вывернулся штопором Гриша – сын тети Одиллии, студент биологического факультета университета. Катя и Люба не уступали в скорости братьям – неслись среди парней быстрее вспугнутых ланей. За ними поспевали сосредоточенная Вера, мысленно проклинающая все на свете, и Митя с застывшим скульптурным выражением красивой физиономии.

За детьми мчались старшие – жажда завладеть невероятным наследством придавала женщинам и старухам утроенные силы. Отныне они не были единой семьей, конкурентами – да, врагами –точно.

–Кто карты найдет, тому они и достанутся! – прокричала богатырша Аврора среди родственной толпы; она усердно проводила в жизнь идею, выстраданную за время ночной бессонницы. Дружный топот стал ей общим ответом.

Последней бежала вдова Эберта Томовича Кошки – тетя Ларочка. Ее серые глаза наполнили слезы, руки и ноги плохо слушались, в горле стоял колючий ком - вот–вот разорвется, тогда она умрет от обиды, унижения, горя.

– Сволочи! – кричала тетя Ларочка. –Ненавижу! Непорядочные сволочи! Милицию вызову! Чтоб вы сдохли!

На самом деле никто не слышал ее угроз и проклятий: из горла вдовы вырывался придушенный хрип, а не крик, обуздывающий людские страсти.

5. Про чердак забыли

Единственным человеком, знающим, кто находится в пустом доме, была Вера.

...Мистер Никто дал ей поспать сегодня два или три часа, и когда в комнату начало смотреть розовое солнце, он разбудил ее. Конечно, поцелуем.

– Привет, – прошептал он, – я такой голодный. Ты забыла, что я голодный?

Вера не ответила на его поцелуй и смотреть на мистера Никто при свете утра не хотела; не открывая глаз, пробормотала:

– Я принесла вчера... там, в тарелке... посмотри на столе...

Он оделся – тихо, быстро, подсел к столу. Вера уже не могла уснуть, она прислушивалась к звукам дома, к тому, как мистер Никто ест. “Бутерброды заветрили, а салат, конечно, прокис, – устало подумала она. –Бр–р, противно глотать всю эту гадость”.

Наконец он удовлетворенно вздохнул, тарелка скребнула по столу: мистер Никто, видно, отодвинул ее от себя.

– Ты спасла мне жизнь в шестой раз, – тихо сообщил он, –Первые пять раз – в “Дольче вита”, когда покупала мороженое и кофе со сливками. Ты – замечательная.

Наконец Вера села, прижав к груди простынь, мистер Никто смотрел на нее и улыбался: это она увидела, скосив глаза в его сторону. “Доволен, теплый взгляд”, – отметила Вера про себя.

– Тебе сегодня ночью понравилось? – спросил он.

“Нет”, – хотела она сказать правду, но зачем–то промычала:

– М–м, конечно...

– Запомни, отношения между мужчиной и женщиной – тайна. Это только дело двоих, третьим лицам ничего знать не обязательно, – улыбаясь, сказал он. – Поняла?

Вера не ответила, правда, подумала: “А, боишься, что я –несовершеннолетняя, протреплюсь и тебе не поздоровиться”.

– Отвернись, – попросила она. – Оденусь. Пора идти помогать тете готовить завтрак.

Мистер Никто послушно отвернулся; конечно, решил он, Вера стесняется впервые оказаться перед ним голой. Ночью невозможно было разглядеть ее тело, а при свете утра, пожалуйста.

– Послушай, карты твоего дядюшки – совершенно гениальная вещь. Ты поняла это? – проговорил он, разглядывая, как на стене пляшут солнечные пятна.

Краем глаза она видела вытянутые длинные ноги мистера Никто, правая рука – на столе, левая засунута в карман джинсов.

– Ну.

– Ты иди, помогай тете, наверное, все ваши тоже пойдут в сад, к столу. Святое семейство без завтрака вряд ли переживет. У меня час–полтора будет. Я найду эти карты, и мы будем счастливы. Слышишь?

Ах, он все, до тонкостей продумал, легкий человек мистер Никто. Он был умным, он запоминал мельчайшие детали, он мгновенно анализировал факты, ему замечательно жилось на свете. Он говорил о себе: “Я – животное”, специально это подчеркивал; таким образом обозначил собственные границы общения с другими людьми. Зачем? Животному всегда легче – оно резвится, ест, дышит, бежит от погони, встречается в любовной схватке с другими животными, но не плачет, не вспоминает, не страдает. Животное не ведает, что такое душа, оно живет одним днем: солнце взошло – солнце ушло, а что будет завтра узнается завтра.

Вере стало мгновенно душно от простейшей догадки: мистер Никто не хотел глубины чувств. Но ей–то как раз нужна была именно глубина, душевная близость, чтобы глаза – в глаза, рука – в руке, сердце – к сердцу... Зачем она позвонила ему в город? Зачем пригласила в похоронный день в дом тетки? Дура, набитая дура, проклятое любопытство тебя сгубило!

Он словно прочитал ее мысли, а, может, унюхал своим звериным чутьем.

–Вера, ни о чем не жалей. Это же замечательно, что мы узнали друг друга ближе. Было бы плохо, если бы ты хотела меня, мучилась, не знала, как подступиться, а я бы бегал от тебя, как идиот. По крайней мере мы вели себя естественно. Слышишь?

–Слышу, – эхом ответила она.

Всё, джинсы и майка на ней, осталось кроссовки зашнуровать... Интересно, мистер Никто ни разу не сказал ей о любви, ласковыми словами он тоже не сыпал, наверное, животным нежности не нужны.

–Пошла к тете, – сказала Вера не глядя в его сторону. – Ты бы лучше сматывал отсюда. Здешний пипл сбрендил на дядиных картах, но я не уверена, есть ли они в доме.

– Я уверен, – спокойно сказал мистер Никто. –Карты, как зубная щетка, всегда должны быть под рукой.

Так они и расстались никак: без понимания, нежности, без долгого взгляда – глаза в глаза, без душевной близости. Животные.

– Помни, окно открыто, внизу жасминовый куст, он жутко густой, уйдешь, никто не заметит, – открывая дверь, сообщила Вера. – Без тебя здесь искателей много.

...Когда Вера бежала к дому–гнезду среди обезумевших родственников покойного господина Кошки, она единственная знала: в доме вел поиски господин Никто. Никуда он не уехал, прыгать в жасминовый куст под ее окном не стал, он хотел рискнуть, порыться в чужих вещах, на чужих полках, в чужих шкафах, а вдруг повезет – и карты “Калидонская охота” окажутся в его руках? Вдруг судьба ласково улыбнется?

И ни с кем он не стал бы делить свою удачу, все слова, слова: “Я найду их, и мы будем счастливы”. Он бы в следующий миг забыл Веру, рванул на станцию, вскочил в первую электричку, хотя нет, взял бы такси от деревни Корабль до города, а потом растворился на одной из городских улиц. Кто ему Вера? Зачем ему Вера? Дура, юное неопытное животное, наверное, таких, как она, у него предостаточно...

Четырнадцать человек влетели в дом–гнездо господина Кошки. В течение двух часов он был разорен.

Ошалевшее семейство пооткрывало все ящики шкафов, тумбочек, буфетов, перетрясло книги – Эберт Томович собрал замечательную библиотеку по искусству, зарубежной и русской литературе; перещупало жадными руками каждую тряпку – одежда и постельное белье валялись в разных местах жалкими кучами; заглянуло во все сосуды – вазы, кастрюли, керамические крынки, – где могла бы поместиться колода карт; переворошили кабинет и комнату покойного так, словно в деревне Корабль шли военные действия, и до самого богатого кораблинского дома добрались бесстыдные, бессовестные мародеры.

Тетя Ларочка ничком лежала на диване в гостиной и уже второй час рыдала. Вернее, на исходе второго часа она хрипела, судорожно захватывала ртом воздух, безостановочно дрожала; ухоженное лицо ее распухло, то багровело, то бледнело.

Вдова была раздавлена действиями родственников покойного мужа, она не знала, как остановить их. Им, мечущимся по дому, несчастная женщина была безразлична, если бы она умерла во время стихийного родственного обыска, никто бы из них не обратил на это внимание.

Вера двигалась по дому в общем диком водовороте. Она не трогала вещи, не касалась книг, не заглядывала в кастрюли, но ее тащило из комнаты в комнату, по коридорам, лесенкам, верандам и кухне, ее засасывало неукротимое стихийное движение, как засасывает в штормовую воронку хрупкую лодочку с разорванным парусом и потерянными веслами. Пару раз она замечала: Митя с непроницаемым лицом берет небрежно, словно случайно, какую–нибудь вещицу, вертит в руках, бросает на пол. “Что ты делаешь, Митя?! Не смей превращаться в НИХ! – хотелось закричать ей. –Ты же мне нравишься!”.

Несколько раз она вспоминала о мистере Никто: где он? Спрятался в доме? Ушел через окно? Нашел ли дьявольские карты? Уже мчится на попутной машине в новую сытую богатую жизнь?

Мысли о мистере Никто не волновали ее ни на секунду, собственно, ей было наплевать, что с ним сталось, и если бы разгоряченные родственники покойного господина Кошки обнаружили долговязого парня где–нибудь в доме, она бы не стала его защищать, ни перед кем не начала оправдываться. Может быть, процедила: “Не знаю этого человека”. Между прочим, не соврала бы, сущая правда: мистер Никто – чужой ей, незнакомый, животное из другой стаи, из другого леса. Из неведомой жизни.

После, спустя много дней и месяцев и даже лет, когда Вера вспоминала родственный обыск в дядином доме, она отмечала следующее: безумный погром остался в ее памяти одной странной деталью. Почти со всех портретов сползли, упали ткани и простыни – наверное, от быстрого движения людей около них, – и произведения Эберта Кошки ожили; нарисованные тушью, пастелью, карандашом и написанные маслом лица словно пробудились, они ухмылялись, следили заинтересованными глазами за шальными поисками, подмигивали, кривили рты, поднимали удивленно брови. Поскольку Вера все время двигалась, бежала за другими, она не успевала пристально разглядывать ту или иную картину, тот или иной портрет, но боковым зрением отмечала – они ожили, черт побери, живут, сливаются в быстроменяющийся калейдоскоп выражений и гримас.

На исходе второго часа родственники оказались в комнате Эберта Томовича, сгрудились, как бестолковое стадо, потерявшее пастуха: куда теперь нестись, что трясти, в какие щели заглядывать? Весь дом буквально стоял вверх дном.

Вера остановилась в дверях, сердце ее сжалось. Вон дядино кресло с высокой спинкой – в нем больной проводил свои последние часы, вон с того подлокотника свешивалась красивая дядина рука: с каждым днем она теряла силы, жизненные соки и краски, засыхала, словно надломанная ветвь дерева...

Вазы стояли на полу и полках в беспорядке: их будто притащили с помойки, не помыли, не огладили руками любовно, не подивились их линиям, рисункам, материалам, из которых их сделали.

Книги валялись на стульях, ковре, среди них встречались такие, над которыми букинист в восхищении задерживал бы дыхание – старинные, драгоценные издания. Теперь же эти редчайшие экземпляры чуть ли не давили, не пинали ногами – умер ваш хозяин, отныне вы – труха, хлам.

С картины, где был нарисован одноглазый красавец, простыня сползла так, что словно перерезала лицо изображенного пополам... В полумраке комнаты цвет простыни не радовал чистотой, белизной, казался мертвым, желтоватым; красавец смотрел на присутствующих единственным глазом.

Господи! Вера вздрогнула, поймав этот взгляд, – злобный огонь, ненависть, нечеловеческая сила. Он словно говорил: “Будьте прокляты. Ненавижу”.

– Закройте Эберта! Закройте! Мне сейчас будет плохо! – хрипло взвизгнула Галина Ивановна. Она внезапно обмякла, Соломония Олеговна подхватила ее под руку, Одиллия подтолкнула кресло покойного, и Галина Ивановна осела в него мартовским, за минуту опадающим сугробом.

– Мне никогда не нравился этот автопортрет Эберта, – слабо проговорила бывшая портниха. – Он отрицательно действует на нервы.

“А, так это дядин автопортрет, – подумала Вера. – Я же так и не видела дядю. Вот почему Митя и одноглазый – одно лицо. Просто Митя похож на собственного деда”.

– Послушайте, я вспомнила… – сказала тут Люба, отдыхающая от разбоя, сидя на краешке письменного стола. – Вы думаете, мы все перетряхнули? Фиг с маслом! Есть еще одно место, где может быть...

– Где, где?!! – закричали со всех сторон.

– Где?! – воспряла в кресле Галина Ивановна.

– Я войду туда первой и пробуду одна несколько минут, – поставила условия Люба.

– Да хоть полчаса, девочка, – ласково подтвердила Соломония Олеговна. –Мы, что, не понимаем? Ты совершенно не обязана делиться своей информацией с таким количеством людей.

– Мне, конечно, ни к чему, я старенькая, больная, полуразбитая, но, Соломония, мы же Любочке не какие–то посторонние люди, мы – родственники, почему же ты обозвала нас казенно “количество людей”? – это подробное замечание выдала Галина Ивановна и по мере того, как говорила, голос ее креп, не дрожал, наливался силой.

“Ну, вот Галина Ивановна снова боевая лошадка”, – решила Вера.

– Значит так, – Люба закачала ногами туда–сюда, сюда–туда, – папа довольно часто отправлялся в это место, у них с мамой был договор, что к нему никто из домашних туда не заглядывает. Никогда.... Папа часто туда уходил, сколько себя помню, закрывался раз в неделю на несколько часов.

– Где это место, где?! – снова закричали все. – Хотя бы в деревне? В городе?

– Это место здесь, в доме, – не дрогнув сказала Люба. – Папина мастерская.

– Какая такая мастерская? – удивились родственники. –Зачем ему мастерская?

– Ну вы даете! – теперь удивилась Люба. – Вы что впервые слышите, что у каждого уважающего себя художника есть своя мастерская? Художник там ра–бо–та–ет!

– А-а, – разочарованно раздалось со всех сторон. –Так где же эта мастерская?

– На чердаке, – коротко сказала Люба.

– Я так и знала! – заликовала Галина Ивановна.

– Я догадывалась! – закричала Одиллия.

– Как же, как же, Эберт меня, кажется, туда водил, – пробормотала Соломония Олеговна.

– Это не тайна, Люба, мы бы сами нашли его мастерскую, –подчеркнула Жизель, взмахнув ресницами.

Леша, Гоша и Тимоша довольно засмеялись: им не жаль было двоюродную сестрицу, у которой боевое выражение лица медленно сменилось на кислую мину. Люба догадалась – за то, чтобы оказаться на чердаке первой, придется пробороться, да и стоит ли? – она не одержит победу: тетки и троюродные бабушки – Соломония Олеговна и Галина Ивановна сотрут ее в порошок.

Первой сообразила, что следует делать дальше, Аврора: она стремительно развернулась к выходу, задела подолом китайскую напольную вазу – с таким жестким хлестом мотнулась ее юбка, и рванула к лестнице, соединяющей гостиную, второй этаж и чердак.

Китайская ваза упала, крякнула, раскололась, исчезли сапфировые драконы с огненными языками, розовые фантастические цветы, напоминающие одновременно ирисы и розы; осколки брызнули во все стороны.

По осколкам, по остаткам драконов и цветов за сообразительной Авророй ринулись все присутствующие. Погоня за картами “Калидонская охота”, разбой, погром, уничтожение дома–гнезда Эберта Томовича Кошки продолжались.

6. Аталанта-охотница

Тетя Ларочка, опухшая от слез, обессиленная, с ватными руками и ногами ничком лежала на диване в гостиной. Горечь, обида, злость раздирали ее, она и раньше не любила всю эту эбертову родственную свору, не пыталась даже приглашать на торжества в театре или домашние праздники; она помнила, как они все встали на дыбы, когда Эберт женился на ней. “Ну, нет, сегодняшний день вам даром не пройдет, – думала вдова, – я буду оспаривать в суде эбертово завещание, в течение полугода после его смерти еще возможна борьба. Потреплю вам нервы, распрекрасные родственнички, если даже чего–то и получите, то через унижения и зал судебных заседаний”.

Эта идея несколько успокоила тетю Ларочку, она удовлетворенно вздохнула и решила – будь, что будет, надо пережить сегодняшний кошмар, пройти через безумие с высоко поднятой головой.

В эту секунду в гостиную ворвалась Аврора: ее чудесная коса, ее богатство, уложенная с утра на голове высокой короной, моталась по спине, глаза горели, Аврора тяжело дышала, но она не пощадила себя: ни отдыхая, ни останавливаясь ринулась, грохоча каблуками, вверх по заветной лестнице.

Эта лестница вела в мастерскую Эберта Томовича, и он один уже много лет поднимался по ней, держась за дубовые перила. Уборщицы, приходившие в дом–гнездо четыре раза в месяц, не считались: для них было все едино – комнаты ли они убирают, лестницы или коридоры.

Тетя Ларочка время от времени игриво спрашивала мужа: “Что ты там делаешь? “. Он неизменно шутя отвечал: “Стерегу скелет в шкафу”, и ей нравился этот жутковатый ответ. “Ах, ты, моя Синяя Борода”, – кокетливо говорила тетя Ларочка.

Вообще Эберт ей нравился потому, что был таинственным непредсказуемым человеком: он мог влететь в дом и скомандовать: “Собирайся! Через три часа – наш самолет на Париж!”. Или на рассвете, после ночи любви, взять и осыпать жену дождем из золотых монет. Или среди зимы притащить корзину фиалок, мимоходом сообщив, что гулял по лесу и нашел такое местечко, где фиалки круглый год не переводятся... Он делал из жизни сказку; ах, она, Ларочка верила в его бесконечные сказки.

С ним было легко жить. Тетя Ларочка знала, чтобы эта легкость, воздушность продолжились, с Эбертом не следует затевать разговоры по душам, он не любил, когда ему задают тяжелые вопросы, требующие серьезных ответов. Он не хотел, чтобы она влезала в его творческие дела, лицо его белело от презрения, если она осмеливалась давать советы. Ну, и ладно, она была довольна той жизнью, которую он творил с мастерством волшебника.

Поэтому она старалась не огорчать мужа, и если он просил куда–то не вмешиваться, что–то не делать, и вот это – никогда не заходить в его мастерскую, на чердак, она спокойно подчинялась.

...Аврора мчалась по лестнице, коса ее моталась за плечами тяжелой толстой веревкой. Вслед за Авророй в гостиную вломилась вся честная компания – искатели магических карт, они тоже ринулись, топая и задыхаясь, вверх по ступеням.

Тетя Ларочка наблюдала потухшими глазами за родственниками мужа. Конечно, она могла бы крикнуть: “Эй! Туда нельзя!”, но передумала. “Пусть бегут, все равно меня не послушают”, – почти спокойно решила она.

Перед темной дубовой дверью была небольшая площадка – на ней–то и столпился жаждущий карт “Калидонская охота” народ.

В полутьме родственники немного попихали друг друга локтями, пооттирали от двери плечами, на площадке стало душно и жарко. Аврора уже несколько раз дергала ручку – дверь не открывалась.

– А где у нас эта девочка, Света, кажется, Лена? – вдруг спросила Жизель. – Девочка, служит в доме? Она, наверное, знает, где лежат ключи.

Вера, стоявшая позади всех на середине лестницы, в одно мгновение поняла: Жизель вспомнила именно о ней, именно она поллета помогала, или как Жизель выразилась, служила в доме–гнезде, но, видит Бог, о ключах от чердака она, Вера ничего не знала.

Жизель смотрела на Веру так проникновенно, так ласково, как родная мать ни разу не смотрела.

– Светочка... – начала было она.

– Простите, я - Вера, – поправила девочка.

– Ах, Вера... Верочка, поищи, пожалуйста, ключи от этой двери. Нам обязательно надо попасть на чердак.

Бесполезная просьба. Если Вера прожила здесь несколько недель, это совершенно не значило, что она знает, где лежат ключи, сколько у дяди костюмов в шкафу или количество драгоценностей в тетиной шкатулке.

И тут все услышали, как снизу, из гостиной раздался голос вдовы:

– Вы не попадете туда. Эберт просил положить ключи от чердака в карман пиджака, в котором его будут хоронить. Теперь ключ в надежном месте... Идите, разрывайте могилу, обыскивайте покойника. Я разрешаю.

Аврора, как самая могучая из присутствующих, попыталась надавить на дверь мастерской плечом. Ее оттеснила разгоряченная Галина Ивановна.

– Мне, конечно, ни к чему, я для других стараюсь, – истерически проговорила она, и ударилась о дверь телом.

– Господи, – застонала Соломония Олеговна, – опять ты, Галя, ханжишь, для себя, для себя стараешься, и потом – нам еще не хватало твоих переломов.

В дверь ткнулись мальчишки – Леша, Гоша и Тимоша. В духоте, на тесной площадке все вспотели, разъярились еще больше, чем внизу, пока носились, круша, дом.

Какая жалость, беда, досада – площадка–то пятачок, и если бы среди них оказался богатырь, он все равно не смог бы открыть эту проклятую дверь: для сильного удара не хватало разбега.

– Ах, она разрешает обыскать покойника! – внезапно завопила Одиллия: ее дурацкие изумруды в ушах начали мотаться туда–сюда, зловеще сверкая. – Она разрешает! Стерва!

– А вот мы сейчас поговорим с нею как следует! Сразу ключи найдутся! – подхватила Аврора.

– Пора проучить эбертову барыню! – подхватила Галина Ивановна.

Им надо было выпустить пары, сорвать на ком–то злость: черт подери, ничегошеньки у них не получалось, карты “Калидонская охота” где–то здесь, под носом и надежно спрятаны, не идут в руки, хоть тресни. И взбешенные родственники скатились с грохотом вниз по лестнице; Леша, Гоша и Тимоша даже неслись в гостиную с обезьянними воплями “И–эх!! Й–а!!”.

Они окружили тетю Ларочку жарким кольцом, разглядывая ее некрасивое, опухшее лицо, ее онемевшее тело, им нравилось наблюдать, как она их испугалась; вперед выступила Аврора:

– Послушай, лапочка, если через полчаса ты не дашь нам ключ от чердака, ты больше никогда не выйдешь из этого дома.

Что она имела ввиду, понять было сложно: угрожала, намекая на самое худшее – насильственную смерть, пугала, но надо отдать должное – фраза богатырши Авроры прозвучала весьма зловеще.

Тетя Ларочка молчала словно проглотила язык. Лицо ее стало бледным и мокрым от пота.

Вера чувствовала, что у нее начинает кружиться голова, тошнота подступила к горлу. Когда кончится весь этот кошмар? Бешеные люди. Может быть, пора уносить ноги, как унес их отсюда пару часов назад мистер Никто. Конечно, он исчез из дома, исчез из ее жизни... Тошно!

Родственники покойного молча расселись в гостиной кто куда: в кресла, на ковер, лежащий на полу, стулья, стоявшие вокруг симпатичного круглого столика – в добрые времена да в тихие вечера за ним играли в обычные, игральные карты. Аврора демонстративно посмотрела на свои золотые часики, мол, я засекла время, думай, девушка из трамвая, думай, душенька Ларочка.

В доме воцарилась тишина.

Чьи–то быстрые, энергичные шаги через мгновение нарушили ее. Кто–то из жаркого утомленного сада взбежал на веранду, открыл дверь, уверенно шел по коридору. Так мог идти сильный хороший человек, спешащий на помощь.

Родственники покойного вытянули шеи, напряженно вслушиваясь в звук приближающихся шагов. Ну, надо же, опять ничего не выходит, посторонний врывается в их жуткую игру, кто этот посторонний – он или она? Как с ним себя вести?

Приоткрытая дверь в гостиную еще не распахнулась, как Вера вскочила со своего места и позвала:

– Мама!

Да, в гостиную входила верина мама, Майя Луговская. Она была одета в черные брюки, черную кофточку с У–образным вырезом. Она носила кудрявые, с медным оттенком волосы; у нее был большой чувственный рот и зеленые, как у русалки, глаза.

– Здравствуйте, – сказала она глубоким грудным голосом, и, услышав этот голос, каждый захотел облегченно вздохнуть, улыбнуться. Невероятно притягательный, красивый оказался голос у Майи Луговской.

– Мама, уйдем отсюда! Они требуют от тети Лары ключ! Они грозят ей! Мне страшно! – выпалила Вера, уткнувшись в мамин бок.

– Это правда? – спросила Майя Луговская, повернувшись к сестре, бесчувственно лежащей на диване.

Тетя Ларочка тут же села, она словно забыла об угрозе Авроры, о своих обидах, злости, о своем горе, наконец; она во все глаза разглядывала старшую сестру.

– Они тебе угрожают? Это правда? – скороговоркой, буднично, как будто они полчаса назад расстались, спросила Майя Луговская.

– Сама видишь, – вздохнула тетя Ларочка. – Ты получила мою телеграмму?

– Да. Эберта похоронили?

– Вчера.

– Прими мои соболезнования.

– Принимаю.

– Не могла раньше прилететь. Откладывали рейс самолета.

– Я так и думала.

– Про какой ключ говорит Вера?

Тетя Ларочка не успела ничего ответить, как в их диалог вступила вездесущая Галина Ивановна – при этом она по–боевому подкинула свои груди.

– Уважаемая, мне, конечно, ни к чему давать вам советы, но вы бы подождали немного на веранде. Как только ваша сестра отдаст нам один ключик, мы тут же пригласим вас выпить кофе или чаю. Как будет угодно.

Майя Луговская внимательно посмотрела на Галину Ивановну, затем медленно оглядела остальных присутствующих; она явно изучала их, оценивала, с кем имеет дело, она прикидывала, кто сколько стоит, есть ли тут сильные противники. Эта женщина, минуту назад появившаяся на театре семейных боевых действий, уже приняла решение – спасти сестру, увести из разоренного дома дочь.

– Лара, вставай, – спокойно сказала она. – Мы давно не виделись, нам надо поговорить.

Тетя Ларочка спустила ноги с дивана, чтобы нашарить на полу туфли. Конечно, она хотела поговорить с родной сестрой, конечно, она мечтала выбраться отсюда...

– Ты никуда не пойдешь! – нервно выкрикнула Аврора. – Сначала ключ, а потом катитесь обе!

Противников было больше, агрессия их с каждой секундой возрастала; они, родственники Эберта устали от поисков, они понимали, что показали друг другу не совсем симпатичные свои стороны – звериные черты, объединились в погоню, без сожаления и жалости переворошили дом, любовно, много лет создаваемый их папашей, дедом и братом – Эбертом Томовичем Кошкой. Они зачеркнули его труды единственным летним утром. Так что же, при появлении зеленоглазой энергичной дамы им следует покорно встать и уйти, мол, извините, пожалуйста, мы тут слегка пошалили, больше никогда так не будем, на нас жара подействовала и утрата Эберта?... Никогда!

Майя Луговская почувствовала, что если она сейчас сделает неострожное движение или скажет неловкое слово, вся эта свора на нее набросится. Также как сестру Лару, ее посадят на диван, поставят невыполнимые условия, окружат горячим кольцом и тогда труднее будет уходить отсюда, труднее бороться с ополоумевшими родственниками Эберта Кошки.

– Ой est le fusil d’Ebbert?1 – спросила она сестру.

Тетя Ларочка радостно вскинула глаза: отлично придумала Майя, они с детства учили французский, никто из этого стада не поймет, о чем они переговорили.

– Jl est accroche, au porte – mantean, dans son etui sous le vienx mantean bleu, dans l’entree2, – ровным голосом ответила младшая сестра.

Майя Луговская тут же развернулась и вышла из комнаты. Через секунду родственники покойного опомнились.

– Куда она пошла?! – закричала Одиллия. – Что вы нас дурачите?!

Тетя Ларочка спокойно ответила:

– Моя сестра – после долгой дороги. Она спросила, где здесь туалет.

– Не могла по–русски спросить? – продолжала пытать Одиллия. – Нет, они нас дурачат!

––––––––––––––

1 – Где ружье Эберта? (Перевод с французского)

2 – Оно висит в чехле, под старой синей курткой в прихожей на вешалке (Перевод с французского)

И снова они услышали, как по коридору раздались энергичные шаги. Дверь открылась – на пороге стояла Майя Луговская с ружьем, направленным в центр комнаты.

Теперь им всем стало неуютно, страшно, гадкий жутковатый холодок пополз по их спинам. Они увидели перед собой не просто женщину, они поняли – перед ними охотница, готовая выстрелить в любое мгновение. Зеленые глаза Майи Луговской были чуть–чуть прищурены, руки твердо, уверенно держали ружье; она могла не дрогнув нажать курок. Вне всякого сомнения она профессионально владела оружием.

– Вы не посмеете, – хрипло проговорила Галина Ивановна, – мы ничего плохого не сделали, пальцем не тронули вашу сестру.

– С ружьем не шутят, – жалобно сказала Жизель. – Неужели вы выстрелите по детям? Митя, Катя, подойдите ко мне.

Но Митя и Катя не сдвинулись с места: им жутко было оказаться под черной дыркой ружейного дула. Вдруг мать обнимет их, любимых деток, прижмет к груди, заслонится ими?

Внезапно Майя Луговская засмеялась – весело, задорно, по–юношески. Смех ее катался в гостиной, словно камушки в быстрой горной речке.

– Я не киллер, хотя могу постоять за слабых и за себя, – отсмеявшись, сказала она. – Давайте лучше замок прострелю, все тут хотят открыть какую–то дверь, а то передохните от злости.

– Точно! Правильно! Классно! – Леша, Гоша и Тимоша прямо–таки запрыгали, услышав предложение Майи Луговской. – Мы в кино видели! Один крутой ковбой стрелял по замкам! Все двери открывались!

– Где же ваша дверь? – весело сказала Майя Луговская.

– Вон, вон! – ликовали Леша, Гоша и Тимоша. – Наверху, где чердак.

Вера видела, как мать легко, быстро поднялась по лестнице, оказывается у нее была совсем молодая походка, и зря соседки по дому назойливо твердили Вере: “Мамка твоя – старая. Не первой свежести, но ничего, главное, чтоб здоровье не подкачало”.

Когда мать оказалась на верхней площадке, родственники Эберта Томовича Кошки сорвались со своих мест и бросились на чердак следом. Последней шла измученная тетя Ларочка – поток общего любопытства, напряжения, настроение охоты увлекли ее в святая святых покойного мужа. Нет Эберта на земле, нет рядом, пуст разоренный дом, ни у кого она больше не спросит: “Что ты там, на чердаке делаешь?”. И никогда больше она не услышит в ответ: “Стерегу скелет в шкафу”.

Раздался сухой, короткий, негромкий звук. Вера впервые слышала звук выстрела и удивилась, что он совсем нестрашный. Девочка побежала наверх.

Чердак оказался огромный: там можно было танцевать, кувыркаться, может быть, ездить на велосипеде. В левом его углу стоял станок, на котором художники делают монотипии и гравюры, рядом – большой письменный стол на резных ножках, простой стул, над столом – узкая книжная полка без стекол.

Сначала Вере показалось, что чердак пуст: станок, полка, стол и стул – не в счет, они терялись в громадном пространстве, были почти незаметны. Но почему родственники Эберта Кошки, тетя, мама застыли и не шевелились, почему они молчат, что они увидели?

Вера осторожно пробралась в первый ряд зрителей и ахнула.

Вся длинная передняя стена чердака представляла собой гигантскую декорацию. Десятки обнаженных мужских тел увидела Вера, несколько вздыбленных коней. Люди держали в руках копья и луки со стрелами, тела их казались мокрыми от пота, напряжение сквозило в каждой черточке их мускулов. Господи, да это же герои Эллады! А вот и жуткий здоровенный кабан, вепрь с кровавыми глазами, на черной щетине – яростная белая пена, пасть открыта и смертельно блестят мощные длинные клыки. Калидонская охота! Да это была она!

Эберт Томович Кошка сотворил чудо–декорацию, где люди написаны маслом, а фон – травы, кусты, деревья – созданы из настоящих трав и цветов, только сухих. Воздух чердака печально пах сеном, прошедшим летом, погасшей жизнью.

Но где же Аталанта? Единственная женщина – охотница, принявшая участие в смертельной охоте на вепря?

Вера быстро–быстро пробежала взглядом по напряженным телам героев и увидела ее. Высокую, золотоволосую девушку, со смелыми зелеными очами, высокой упругой грудью; звериная шкура в серебряных и коричневых пятнах облегала сильные, выразительного очерка бедра.

Девушка целилась стрелой из тяжелого лука в кабана спокойно, уверенно, она смеялась, единственная среди мужской компании, она не боялась рокового зверя, не боялась смерти, потому что была сама жизнь. Влажные золотые кудри стекали по ее спине веселым ручьем, смуглая кожа сияла от пота...

Калидонский вепрь
Калидонский вепрь

Художники – смертные люди, они могут лукавить с домашними и друзьями, сидя в компании или за семейным столом; могут совершать странные поступки, которые окружающим довольно сложно расшифровать; могут писать пустые письма, вести занудные многозначительные дневники, но они не умеют врать, создавая свои произведения.

Эберт Томович Кошка обожал каждую черточку своей Аталанты, всякий ее искрящий завиток, капельку пота, ресницу. Он сходил с ума от ее улыбки, смех ее, видимо, постоянно звучал в его ушах.

Покойный Эберт Томович Кошка неистово любил девушку, живущую на его фантастической декорации.

Аталанта. Мрамор. Неизвестный древнегреческий скульптор
Аталанта. Мрамор. Неизвестный древнегреческий скульптор

Вера задохнулась от догадки, от восторга, от небывалого счастья; она зачем–то начала искать глазами тетю Ларочку, чтобы догадка ее подтвердилась. И когда среди застывших фигур родственников господина Кошки нашла тетю, очень захотела, чтобы та взглянула на нее.

Но тетя Ларочка смотрела на Майю Луговскую, свою старшую сестру: ненависть и сдерживаемая ярость пылали в ее глазах, и когда взгляды сестер встретились, крикнула:

– Ты!

Из родственной группы вышла Жизель, она приблизилась к Майе Луговской, начала ее разглядывать в упор и почти радостно воскликнула:

–Теперь я вас узнала! Это к вам мы приезжали с папой. Это вы подарили ему желтую розу. Вы постарели, но это – вы.

Майя Луговская спокойно слушала все, что кидали ей в лицо эти люди, ружье она продолжала держать двумя руками, опустив дуло к полу, и если бы кто–то посмел броситься к ней, чтобы обидеть, обязательно вскинула бы оружие, чтобы выстрелить.

На свое изображение – золотоволосую смеющуюся охотницу - она смотрела без волнения, удивления, каких–либо других эмоций; она осталась равнодушной к признанию Эберта Кошки, объяснившемуся ей в любви из могилы.

Тем временем Галина Ивановна подошла к столу и принялась тихонько выдвигать ящики. Делала это бывшая портниха как бы между прочим, о чем–то своем, старушечьем размышляя, она словно и не хотела этого делать, потеряв надежду – найти магические карты, ее руки сами двигались. Может быть, дело заключалось в том, что у старых людей и детей сильно развит хватательный рефлекс, ведь старики и дети более цепко держатся за жизнь.

– Смотрите, смотрите, что я нашла, – зачарованно произнесла Галина Ивановна. – Вот они карты–то, вот она “Калидонская охота”.

Родственники господина Кошки сделали свой заключительный совместный рывок – к чердачному столу. Они начали отпихивать друг друга, оттеснять, отталкивать; они думали: заветная колода достанется более прыткому, сильному и наглому, но внезапно изо всех ящиков – больших и малых, буквально посыпались колоды – одна, три, пять, десять, пятнадцать... Эберт Томович Кошка растиражировал карты “Калидонская охота”, и это оказалось его последней шуткой, заключительным розыгрышем на грешней земле.

На то он и слыл великим театральным художником, магом и волшебником импровизации, творцом придуманных действий, тонким психологом, чтобы предугадать, как будут вести себя родственники после его смерти. Пусть никто из них не останется в обиде, пусть каждый возьмет на память сувенир.

Они расхватали новенькие блестящие колоды, принялись их разглядывать, часть карт просыпали на пол мастерской, и везде, везде, на каждой атласной бумажке, на каждой карте золотокудрая Аталанта то стреляла из лука, то была окружена древнегреческими героями, то бесстрашно смотрела в дикие глаза калидонского вепря, то сидела у победного костра, а рядом стоял знаменитый герой Тесей... Везде, везде была она – Майя Луговская.

7. Раба любви

– Едем домой, дочка, – сказала мать Вере, они спускались с чердака по лестнице вниз. – Я соскучилась по тебе, а ты?

– Конечно, – искренне ответила Вера.

Мать прошла сначала в прихожую, там она быстро разобрала на две части ружье, взяла брезентовый чехол и сунула в него ненужное теперь оружие. Чехол она повесила на прежнее место – под старую синюю куртку, на вешалку.

Потом они собрали вещи в вериной комнате, сложили в зеленый рюкзачок, в последнюю минуту Вера вспомнила о малиновом конверте, лежащем под матрасом. Не раздумывая ни о чем, не разглядывая конверт, девочка опустила его вслед за вещами.

Мать и Вера вышли на крыльцо; начинался вечер, воздух посинел, в небе стояла бледная луна, напоминающая круглое облачко.

– Смотри, дочка, что стало с садом, – проговорила мать. – Так часто бывает – умирает хозяин, умирают и его цветы, деревья.

Какая жалость! Вера увидела погибший сад – цветы поникли к земле, кусты низко опустили ветви, трава пожухла. Сад больше не напоминал рай, запахи его изменились, они стали менее яркими, мертвыми.

– Может, жара? – спросила девочка.

– Нет, Вера, это смерть, – вздохнула мать.

...Дома, в городе они открыли все окна, приготовили ужин, мылись в ванной, мать коротко говорила с городскими друзьями по телефону. А когда за окном стало темно, и луна вызрела из круглого бледного облачка в желтый шар, они легли на постель в одних трусах, и Вера почувствовала – пришла минута, когда она может спросить у матери все что угодно.

– Мама, ты любила Эберта Томовича?

– Я его навсегда разлюбила. Это было так давно, что и не вспомнить. Он – человек из прошлого.

– Расскажи.

Мать вздохнула – легко–легко, кажется, даже улыбнулась:

–Тебе разве интересно?

–Интересно.

И мама рассказала ей, что лет двадцать назад она – молодой начальник экспедиции оказалась с геологическим отрядом в пустынях Туркмении. С нею вместе была Лара – младшая сестра, захотевшая хлебнуть романтики. Лару она оформила помощником повара – работа не бей лежачего, но сестра всю экспедицию хныкала, просилась домой, отравляя ей, Майе существование...

Дома их никто не ждал, родители к тому времени умерли.

Детство их было замечательное: отец – известнейший профессор медицины, светило; дом, полный гостей; поездки на юг; уроки английского и французского языков; подарки, книги. И когда со смертью отца, а потом и матери, они всего этого лишились, Майя дала себе слово: у любимой сестры Лары не будет голодной жизни, она – старшая, она даст ей все, что сможет; и Майя выучилась на геолога, потому что в те времена людям этой тяжелейшей из профессий очень хорошо платили.

...В Туркмении стояла безумная жара, днем и ночью над головой звенело душное раскаленное небо; Майе приходилось ежедневно решать десятки вопросов, связанных с жизнью экспедиции и выслушивать нытье Лары.

Отряду помогали работать два верблюда – Муравей и Стрекоза; кто их так смешно назвал, никто не помнил, это были геологические верблюды, зимами, жившие около Ашхабада на базе. Вот для этих четвероногих помощников в один прекрасный день и отправились шофер Карасев с рабочим Сергеевым в пустыню – рубить колючку. Из поездки они привезли не только колючку, но и двух странных людей, в ярких рубахах, тонких городских брюках, умирающих от жажды и жары.

Они оказались художниками. Когда их отпоили, откормили, выяснилось: в пустыне они оказались случайно – решили из Ашхабада добраться пешком до Гаурдага: видите ли, на самаркандский главпочтамт должен был прийти гонорар одного из них – Эберта Кошки... Короче, пустыня зализала дорогу, художники сбились с пути, пять суток провалялись на раскаленном песке, попрощались с жизнью, тут их и обнаружили Карасев с Сергеевым.

Эберт Кошка остался в экспедиции, а его друг укатил в Ашхабад, оттуда – в Москву. С Эбертом Кошкой у Майи начался сумасшедший роман.

– Ты не можешь представить, Вера, как красив был этот человек! – сказала восхищенно мать, вспомнив далекие ощущения. – Я могла любоваться на него часами. Вот дура.

– Могу, – ответила Вера. – Видела его автопортрет.

– А, на том автопортрете, в его доме он – одноглазый, я помню его с двумя глазами... Ладно, будем считать, ты меня поняла. Потом он умел прекрасно говорить, он говорил мне о том, какая я расчудесная и распрекрасная тоже часами. Он постоянно делал сюрпризы, у него был дар выдумщика; праздник Эберт сотворял из воздуха... Женщины слабы, дочка, нам подавай слова и праздники, Эберт это усвоил великолепно. Вскоре о нашем романе шепталась вся экспедиция.

...Майе Луговской было наплевать на чужое мнение, она считала, раз она любит, ничего в этом нет плохого. Поэтому ходила по пустыне окрыленная и действительно распрекрасная: влюбленные женщины напоминают цветы, вспоенные чистой водой.

Она не знала, что в Москве у Эберта Кошки есть очередная жена, в семье растет очередная дочь, что красавца Эберта поджидает–томится парочка любовниц: она верила ему как себе. И не догадывалась, что он врет ей через слово.

Каждую ночь они неистово любили друг друга в пустыне, уходя зигзагом, как пьяные, от лагеря, и однажды Майя пошутила, что здешние пески пропитались их потом. Он смеялся по–мальчишески, ему понравилась ее шутка.

Однажды они потерялись: ушли ночью, а когда проснулись, утомленные жарой и любовью, и принялись искать обратную дорогу к лагерю, не нашли ни дороги, ни геологов. Майя не могла простить себе эту ошибку, она обязана была ориентироваться в любой местности, она была начальником экспедиции, а заплутала, как потерявшая голову девчонка.

– На третьи сутки, измученные, осатаневшие мы набрели на юрту, где жил туркмен – хозяин стада верблюдов. На вид ему было лет пятьдесят, но, кто их разберет, восточных людей, может, ему было меньше или больше... Туркмен обогрел, накормил нас, как совсем недавно мои геологи обогревали, поили и кормили Эберта с его другом. Мы провели у гостеприимного хозяина сутки, потом он подробно растолковал нам дорогу, а вечером, накануне нашего отбытия произошло следующее.

Туркмен и мы сидели у костра, туркмен ничего не выражающими и не мигающими глазами смотрел на меня, а потом вдруг на плохом русском сказал, что он живет без жены, она умерла, нужна хозяйка, я ему подхожу, и что если Эберт согласиться меня отдать, то он подарит ему магические карты. “Давным–давно я спас от смерти одного человека с черными волосами и коричневыми глазами, он умирал в пустыне от жажды, здесь все случайные путники умирают без питья и воды. Когда он уходил, то оставил мне эти карты: “Ты теперь можешь стать хозяином мира, – сказал он. – Я щедро тебя отблагодарил». Но я не знаю карт, я знаю ветер, верблюдов, колючку, знаю пустыню и небо, так что теперь давай с тобой, мужчина, обменяемся: я тебе – власть над миром, а ты мне – эту женщину”.

– Дочка, дочка, – помолчав, сказала мать, – я не поверила, что Эберт обменяет меня.

Мать взяла сигарету, чиркнула зажигалкой, закурила, лежа в постели.

– А он обменял. Они с туркменом утром подпоили меня наркотическим зельем, я мертвецки уснула, а когда проснулась, снова была ночь, верблюды, туркмен у костра, смотрящий на меня без всякого выражения. Он привязал меня к юрте веревкой, словно собаку, хотел приручить.

Три дня я орала и плакала. Хозяин верблюдов не тронул меня пальцем, он время от времени повторял: “Привыкнешь. Пустыня – хорошо. Верблюды – хорошо. Я – хороший”. В конце третьего дня мне удалось перетереть веревку, сесть на верблюда и глубокой ночью я была уже у своих.

...Я – простой человек, дочка, не умею прощать предательства. Вот такая банальная штука. Эберт Кошка для меня больше не существовал.

До конца экспедиции оставался месяц. Я кое–как объяснила подчиненным, почему не вернулась из пустыни вместе с художником. Народ почему–то воспринял мою историю, как анекдот, все радовались моему возвращению, смеялись... А Эберт Кошка и моя сестра Лара вскоре закрутили любовь. Теперь они уходили на ночь в пески, я ничего не могла поделать, ведь Лара была совершеннолетней, и когда мы возвратились в Москву, они еще пару лет тайно встречались. Затем Эберт развелся с женой и женился на Ларе.

– Так Люба – его дочь? – перебила мать Вера.

– Нет. Люба – дочь рабочего Сергеева, Лара успевала крутить одновременно любовь с разными людьми. Но уверяю тебя, наверняка она внушила Эберту, что Люба, конечно же, его кровь и плоть. Они с господином Кошкой – два сапога пара, умеют виртуозно лукавить и ловить в свои лукавые сети других.

– А как же прозвище Лары “девушка из трамвая”? Там, в той семье считают, что история женитьбы Эберта и тети – сплошная романтика, – сказала Вера.

– Это все Лара выдумала для чужих ушей. Красиво же?

– Впечатляет, – согласилась Вера. – Мама, а где Эберт Томович потерял глаз? Неужели в боях с пиратами? Все в Корабле только так думают.

– Не верь, дочка. Глаз он потерял после Туркмении, к нему зараза какая–то прицепилаcь, дело дошло до операции.

– А я, знаешь, не могла даже дядю разглядеть. Когда был живой, один раз с ним говорила и то со спины. В гроб специально не смотрела, боялась. Я до последнего не знала, что он – одноглазый. Пока Галина Ивановна не заверещала про его автопортрет, – поделилась Вера.

– Ну, вот, – закончила свой рассказ мать, – с тех пор прошла длинная жизнь. Я никогда не бывала у них в гостях, зачем? Оба меня предали. Потом родилась ты. Я очень счастлива, что ты есть у меня.

– Мама, кто мой отец? – Вера хотела задать этот вопрос давным–давно, но – язык не поворачивался, а сегодня – пришло время, и она задала его спокойно, по–взрослому.

– Твой отец – очень хороший человек. Он геолог, часто бывает я у нас гостях. Но давай сегодня не будем об этом. Это другая история. Другая жизнь.

...Луна так пронзительно сияла в окна квартиры, что мать встала с постели и задернула шторы. Потом она вернулась к Вере, не погнала ее на кресло–кровать, где обычно та спала, а обняла мягкой рукой, поцеловала Веру в плечо и вскоре уснула.

Засыпая, Вера подумала о том, что и мистер Никто, и Митя, и, вероятно, туркмен – хозяин верблюдов жутко похожи на покойного Эберта Томовича Кошку. И наверное, сотни мужчин, которых она встретит в жизни, тоже будут чем–то напоминать человека, обменявшего ее мать на карты. Трудно жить женщине в мире мужчин. Сложно выжить. Но она, Вера, выживет, как выжили ее мама и греческая охотница Аталанта, превратившаяся в солнечную легенду, в миф Древней Греции.

8.Я лишь тебе любить не разрешаю

Лето утекло, отстояла осень – с ясными днями, грибами, паутинками, летающими в посвежевшем воздухе, дождями – сначала робкими и бисерными, а потом – длинными, скучными, тяжелыми; на землю легла зима – серебряная кошка.

Под Новый год мама познакомила Веру с отцом: им оказался тот самый высокий усатый геолог, который как–то проговорил с мамой полночи, тоскуя по умершей жене, и у которого были умные, внимательные глаза.

Вера при нынешней встрече не бросилась ему на шею, протянула ладонь: “Здравствуйте, Сергей Алексеевич”, его пожатие оказалось бережным, сильным; потом они сидели втроем за столом на кухне, Вера улыбалась, ела мамины пироги, картошку с жареной рыбой; на сердце у девочки было спокойно. Отец и отец, нормальный человек, теперь тайны нет, слава Богу... Целый вечер старшие обсуждали будущую экспедицию на Камчатку: они и Веру мечтали взять с собой; мама смеялась, ее зеленые глаза лучились, Вера видела – маме хорошо...

Мистер Никто больше Вере не звонил, но она не скучала, не ждала его звонков. И в кафе “Дольче вита” перестала заходить; если честно, то Вере не хотелось видеть долговязаго соблазнителя – свою привязанность прошлой зимы...

Да, произошло одно событие, взволновавшее Веру. В начале осени она обнаружила на вешалке в прихожей свой летний рюкзачок: то ли ручку искала, то ли любимую заколку; пошарила внутри и наткнулась на малиновый конверт, который перед смертью дал ей Эберт Томович Кошка. Вера немедленно вскрыла его: в малиновом конверте лежал обычный белый, на нем выведено: “Пожалуйста, для Майи Луговской”.

Сердце Веры екнуло, покатилось в пятки, и она не выдержала – открыла белый конверт тоже.

В нем лежал желтый, обтрепанный по краям листок, сложенный вчетверо, Вера осторожно его развернула. Стихи, написанные маминым почерком.

Я не люблю тебя, но если ты со мной

Мне хорошо, и сладко, и надежно.

По лезвию мы мечемся порой,

А мимо лезвия ступить нам невозможно.

Мы затерялись в длинной череде

Событий, мыслей, нераскрытых истин.

Ты веришь и не веришь мне,

Живя без пламени и смысла.

Мне хорошо с тобой. В поклонники приняв

И наделив частичкой совершенства,

Я разрешаю принимать себя

За краткое, но верное блаженство.

Я разрешаю ждать и говорить,

Шутить, хандрить, не думать над словами.

Я разрешаю чуть полулюбить,

Я лишь тебе любить не разрешаю.

Быть может, час пробьет,

И маски упадут на сцены, и эстрады, и арены.

И обнаженность черт нас сломят, потрясут,

И истины проявятся, наверно.

Умирающий волшебник возвращал ее маме – Майе Луговской стихи, которые она давным–давно написала. К кому они были обращены? К Эберту? Другому человеку? Когда сложились эти несовершенные, но искренние строчки – в Туркмении, Москве, горах Тянь–Шаня, еще где–то? Конечно, все эти вопросы Вера могла задать матери, но внезапно решила – зачем?... И стихи отдавать – зачем?

Она сложила листок вчетверо, достала с полки книгу – первую, наугад, положила между страницами листок. Вот и все ответы.

…Об Эберете Томовиче Кошке на театре вспоминали все реже, поговаривали, что его спектакли идут последний сезон. “А что вы хотите, свято место пусто не бывает! Сейчас с нами начал работать очень способный, очень талантливый, в будущем – вот увидите! – гениальный Влас Гробель. Самородок! Декорации для “Жизели”, представляете, создал из алюминия и стекловаты”.

...В деревне Корабль шла зимняя жизнь. По утрам над многими домами вился дым – топили печи, люди выходили во дворы, дышали морозным воздухом, ловили лицами ветер – куда он дует, предугадывая вечернюю погоду: грядет стужа или оттепель.

Несколько дней в декабре валил снегопад, кораблинские кумушки обсуждали в магазине и около водонапорной колонки это обычное явление природы как конец света. “Ах, ах, у Стрюковых крышу в сарае проломило. Там машина стояла, теперь не знают, как откопать... Ох, ох, полсада покойного художника – на земле, деревья–то сломало, оказалось гнилье, а не яблони, что ни говори – городские не умеют ни сады садить, ни огороды копать... Охти! Что с нами станет, если снег еще день–другой пройдет? Думать страшно!”.

...Через несколько дней после родственного погрома вдова господина Кошки и ее дочь Люба уехали в Грецию, в тот самый дом, в который “Эберт вложил деньги”. Они провели в неге и заморской красоте остаток лета, всю осень, к Новому году решили возвращаться.

Вдове понравилось жить за границей, средства ей это позволяли, и теперь она мысленно готовилась к судебным процессам с родственниками, чтобы отстаивать и мужнины деньги, и машины, и этот замечательный греческий дом... Кстати, целый месяц с ней и Любой в Греции жил гитарист Петров–Цукини; по вечерам играл классические мелодии на гитаре – на улице даже народ толпился, слушая бесплатные концерты, а днем Петров–Цукини или ездил с Ларочкой по городу за покупками, или с ней же загорал на пляже. Вдова звала его “мой Паганини”...

За десять дней до Нового года Анна Платоновна Белоусова, баба пятидесяти лет, жительница деревни Корабль получила международную телеграмму следующего содержания: “Аня приберись доме тебе доверяю будем 30 декабря Лариса Дмитриевна”.

Текст был набран латинскими буквами, Анна Платоновна долго разбирала его с почтальонкой; та искренне старалась помочь, сидя в чистой горнице и попивая чаек с конфетками. Наконец они с задачей справились, почтальонка ушла, а Анна Платоновна, обрадованная телеграммой, начала готовится к предстоящей уборке.

Она думала, как славно, вдова художника нанимает ее для серьезного дела, обязательно заплатит – она всегда за любой чих платит, а заодно она, Анна Платоновна полюбопытствует, что за погром случился в богатом–то доме. В деревне говорили, что после смерти Эберта Томовича такой тарарам родня учинила, не дай Бог. “Бывает, еще не то бывает, люди от горя свихиваются и дома поджигают, – судачили у водонапорной колонки бабы. – Одна – читали в “Труде”? – во Владимирской области, когда муж помер, ребенка зарезала”.

Кстати, по деревне еще ползли слухи, что после отъезда хозяев несколько раз по ночам в доме умершего видели робкие точки огоньков. Кто из местных комментировал, что это душа Эберта Томовича мается, блуждает, кто усмехался и с уверенностью заверял: пустые дома – лакомые места для воров. А что ищут? Известно что – деньги, украшения, барахло. Вор всегда найдет, чем поживиться…

Анна Платоновна не раз убиралась в доме художника, знала, где – на всякий случай – хозяева держат ключи, и ранним утром с ведром, тряпками, собственным веником отправилась убираться.

Недалеко от дома находилась маленькая симпатичная беседка: в ней приятно было посидеть вдвоем, а в беседке под лавкой уже много лет стоял старый рассохшийся скворечник. Вот в нем–то и лежали запасные ключи.

Анна Платоновна вытащила их, открыла двери. Несколько минут с круглыми глазами она ходила по дому, созерцая потрясающий беспорядок: такого безобразия она за всю жизнь не видела. Одежда, разбитые вазы, бумаги, посуда, сухие цветы – все это вперемешку валялось на полу, креслах, диванах. Кровати были переворошены, ящики шкафов выдвинуты, книги выброшены из полок. “Хуже немцев, – сказала про себя Анна Платоновна, думая о родственниках покойного; точно так говорила ее бабушка, пережившая Великую Отечественную войну, – за уборку сдеру с Ларисы подороже”. И засучила рукава.

Сначала Анна Платоновна включила отопление – дом за осень и декабрь выстудился; потом сходила за водой, нашла щетку, накрутила на нее тряпку. И начала, и начала!...

Убиралась Анна Платоновна Белоусова целый день, слава Богу, настрой у нее был, силы не оставили. К вечеру в доме стало чисто, уютно, опрятно, хоть новоселье справляй.

Себя Анна Платоновна не обидала, ну, согрешила маленько, кто не без греха: она сложила в полиэтиленовый пакет несколько вещиц: банку хорошего кофе “Nescafe classic”, две шоколадки из буфета, шелковый отрез розового цвета – “На юбку, – решила Анна Платоновна, – у них тряпок – миллион, они все и не помнят”, затем – три крохотных керамических вазочки, красную чашку с таким же красным блюдцем и золотой каймой, статуэтку “Пастушка и пастух” из тончайшего фарфора и старые карты.

Их Анна Платоновна отыскала в неподходящем месте. Поскольку убиралась она всегда на совесть – этого не отнять, ни убавить,– то вытирала тщательно пыль не только с полок, столов, кресел и стульев, но и картин.

В комнате покойного художника Анна Платоновна добросовестно сняла со стен все картины и протерла их рамы, холсты влажной тряпкой. На задней стороне массивной рамы автопортрета Эберта Томовича, где он был молодой, красивый, неотразимый, Анна Платоновна обнаружила маленькую нишу, в ней что–то лежало, завернутое в мягкую сиреневую тряпочку.

Тряпочку Анна Платоновна развернула и увидела необычные карты: на “рубашке” каждой из них были нарисованы разные картинки – какие–то голые мужчины, луки со стрелами, оскаленный кабан - морда и черная щетина на хребте в пене; молодая женщина с неприкрытой грудью, на бедрах – пятнистая шкура. Карты на ощупь оказались тяжелыми, гладкими...

Телефон в доме покойного художника работал, видно, хозяева оплатили его на год вперед. Анна Платоновна подсела к аппарату, набрала номер:

– Алё, Ганя, это я – Платоновна. Будешь на “барахолке” в субботу? Ага. У меня тут кой–чего есть на продажу... Да так, мелочевка – красная чашка, глиняные вазочки, карты... Ну. Приеду к десяти утра. Ты на том же месте? Ладно. Пока.

Вот уже пятый год невестка Анны Платоновны – жена брата Глафира продавала в городе на “барахолке” около Марьинского рынка всякую дребедень. Как ни удивительно, весь ее товар уходил к покупателям, кому–то да пригождались шкатулки, старые чашки, помятые медные крестики, нитки, мельхиоровые ложки.... К ней–то, Гане изредка, но приносила свою “добычу” Анна Платоновна, а на вырученные деньги мечтала купить лисью шапку с хвостом, такую, какая была у продавщицы кораблинского магазина. Лисьи шапки дорожали и дорожали, деньги Анна Платоновна копила и копила. “Ничего, – говорила она сама себе, – я на тахту копейки собирала тринадцать лет, и здесь соберу. Шапка не тахта”.

Когда совсем стемнело и по улице деревни Корабль начала виться поземка, Анна Платоновна отключила отопление, погасила свет, взяла ведро, на дно положила полиэтиленовый пакет с личной добычей, сверху прикрыла его мокрыми тряпками и вышла из дома. До ее избы было рукой подать, и она, довольная не напрасно проведенным днем, поспешила по пустой улице.

Вечерний снег небрежно заметал ее следы.

КОНЕЦ