Русалкин наказ

Солнце клонилось к закату. Легкий прохладный ветерок сдувал духоту летнего дня. На дровах у битого овина сидели вдовец Тимоха и его зять Микола. Тимоха вдовствовал уже шестой год, и сестрица Анисья мечтала, наконец, оженить бобыля. И вот теперь, под предлогом проведать крестника, она выманила братца на гулянье по поводу Троицы. За праздничным столом оказалась и «кума Василиса», крепкая молодая вдова. Анисья, будто бы случайно, усадила куму рядышком с братцем. Но Тимохе такое соседство пришлось не по нраву.

«Что ты, в самом деле, сватьей-то заделалась?» - прошептал он сестрице, изловив ее в сенцах. И, не дождавшись ответа, хлопнул дверью. Микола нашел его у овина.

- Слышь, поют-то как красиво. В деревню с гулянья возвращаются, - завел он разговор.

- А что им не гулять? Самое их время, - отозвался родственник.

- Долго ты вдовствовать-то будешь? Не зазорно тебе? Чай деньги-то, извозом скопленные, на племяшей ушли? А мог бы и своих поднимать. Небось брательник даже рад, все в его семью идет.

- Мог бы, - зло прикрикнул Тимоха, - мог бы, кабы Акулина в прорубь не бросилась. И себя, и ребятенка сгубила, она ведь первенца нашего носила. Да меня вместе с собой в той проруби утопила, сердце мое.

- Ну-ну, остынь. Чего ж ты себя-то казнишь? Сказывали, поскользнулась. Уж сколько годков-то прошло, пора и новую женку брать. 

- Много ты знаешь, поскользнулась… Помнишь мордовочку Налку из Дубровки?

- Это какую же? И почему спрашиваешь?

- Давно я эту Налку приметил, она еще в девках была. Караулю ее, когда к обедне идет, а сам-то уж венчанный. Акулинка моя и виду не подавала, тихая она, все тенью по двору да дому ходила. Видно казнила себя за то, что сразу понести не могла. Мы же почти пять лет прожили без детей-то.  А я и не замечаю ее, обвенчался и обвенчался, ни щемило, ни болело. А к Налке, поверишь ли, по ночам в Дубровку бегал. Плохо они с матушкой жили, плохо. Что бабы одни, без мужика? Голодали дюже. Я ей гостинцы все носил. С промысла извозничьего не Акулинке, а Налке подарки возил, о ней тосковал, о глазах ее темных, о фигурке как у мальца. Она же среди мордвы страшненькой слыла. У них ведь первые красавицы те, у которых ноги толсты. А Налка как пташка мелкая, да и с чего ей бока нагуливать?

-  Ишь ты, не знал я, - Микола прищелкнул языком и полез за кисетом, - а как же тесть-то мой, как Поликарп Лексеич?

- Судишь, - ожог взглядом Тимоха, - а ты не суди, не суди. Вон вы с Анисьей живете справно, полон дом ребятишек. Откуда ты тоску мою понять-то можешь? Я шестой годок спать не могу, шестой годок. А батька, да что батька. Пригрозил я ему тогда отделением, он и замолчал.

- А что тогда случилось, ну когда Акулинка, - Микола не договорил.

- Что тогда? А тогда я бар катал, так вот в одном постоялом дворе услыхал, что Налку за мальца одного сосватали. И знаешь, говорили об этом так, что дух у меня занялся. Смеялись скабрезно. Не помню, как довез седока своего, не помню, как в Дубровке очутился, как ввалился медведем в избенку Налки. Помню только, что сидела она за работой, а увидев меня - вскочила, испугалась. Плакала, говорила, что сватовство это для нее подарком должно быть, что семья Никая – семья богатая.  Я тогда все понять не мог, как у них зрелую девицу за ребенка отдают? Я все спросить пытался, а она мне с каким-то смешком, мол, что за беда, вырастет когда-нибудь. А пока расти будет, мы с тобой еще намилуемся. Оторопел я от слов таких, схватил ее в охапку…

- Неужто?

- Да помутилось все, только вижу свою Налку в объятиях другого.  Но в тот раз я понял, что пташечка моя не мне одному песенки свои пела. Развернулся я и опять на промысел уехал. А молва уже и до нашего дома добралась, видели, как к Налке подъезжал. Наутро Акулинка стирку затеяла. Матушка рассказывала, что тихая она в то утро была, сильнее обычного, будто не в себе. И так же тихо собралась к речке, белье полоскать.

- Ну чего ты теперь, уж столько лет минуло.

- Не видел я Акулинки, не разглядел, в постель одну ложились, а не чуял. Вот сейчас бы встала, кажется, все бы для нее сделал. Я в тот раз Налке полушалок привез, не дает покоя мне тот полушалок, все цветы алые на нем помню, все представляю, как Акулинушка похорошела бы, если бы на голову свою надела.

- А что Налка? Как она теперь?

- Я особо и не спрашивал. Младенчик-муж теперь вырос, грехи прикрыл. Но пока ребенком был, Налка уже двух детишек прижила.  Вот такие дела. Нет мне жизни без Акулинушки, не могу я другую жизнь тоской своей поганить.  Ты уж объясни Анисье, да только все-то не рассказывай.

- Постараюсь, братишка, да только зря ты так, может оно и наладилось бы.

- Это вряд ли, - Тимоха решительно поднялся и засобирался домой.

- Куда же, стемнело, а тебе пять верст идти?  Ложись где хочешь, хочешь в избе, а хочешь на сеновале.

- Нет, не уговаривай. Пойду я.

- Подожди, запрягу, отвезу, ночи-то русалочьи.

- Будет тебе, бабьи сказки-то пересказывать, - усмехнулся Тимоха, затворяя за собой калитку.

За околицей тишь, парни да девки по улице деревенской разбрелись, русалок страшатся, лишь ветерок травой шуршит, запахи цветочные разносит. И от запахов тех, пряных, кружилась голова у Тимохи. Вспоминал, как в хороводах с Акулинушкой ходили, как смотрела она на него глазками ясными, будто вода родниковая. Аккурат на Троицу тогда и сговорились, по примете к жизни долгой и счастливой. Не сбылась примета. На Акулинку батька указал, уж больно по нраву была им девушка. А Тимоха и спорить не стал, не знал он про любовь, не верил, думал россказни все, вроде сказок. Что за любовь, мамке вон помощница нужна, да и детки опять-таки, детки должны быть. Недельку и похороводились, а потом сватов заслали. А уж к Покрову женой ввел он ее в дом свой. Ввел, да забыл. И вот теперь, все шесть лет по крупицам собирал. Вспомнил, что пахло от Акулинушки чем-то пряным, будто чабрец и полынь в руке перетереть сразу. Вспомнил, что любила она напевать тихо, так, чтобы никто не слышал. А песенки все печальные. Вспомнил, как встречала его в сенцах, торопясь сообщить о том, что ребеночка под сердцем носит. Как прижалась тогда к его груди и застыла, будто боясь, что радость с ней не разделит, боялась в глаза мужа глянуть.

Брел Тимоха к темнеющему впереди леску, а сам думал,  хорошо бы в такую ночь  Акулинушку русалкой встретить. Ведь говорят же люди добрые, что утопленницы непременно на Русалочью неделю из воды выходят, да на березках качаются. Акулинушка любила березки. Эх, кабы встретить, он и сопротивляться бы не стал, пусть забирает к себе, на дно, без нее все одно – не жить.

Вдруг услышал Тимоха, будто догоняет кто. Обернулся - пуста дорожка.  Как к леску направился, снова шаги, все ближе, ближе. Повернулся, видит, бабонька в холст замотана. Остановилась, не приближается, но будто манит за собой. «Акулина», - позвал Тимоха, но незнакомка молчит, лишь рукою манит. Повернулся он и пошагал за ней  прямо по полю. Шел, ног под собой не чуя, а бабонька впереди, не идет – плывет. И от тела лунный свет отражается. Так дошли до березки, что на меже выросла. Хотел было Тимоха схватить свою попутчицу, а она легкой птицей из-под руки выпорхнула, да в кроне спряталась.

- Акулина, - вновь позвал Тимоха, - ты ли это?
А из кроны слышится лишь пение:

«У моей подруженьки косоньки зеленые,
 У моей подруженьки белый сарафан.
Некому подруженьке расплести те косоньки,
Некому подруженьку в хоровод вести», - песенка, которую его Акулинушка напевала. 
Не выдержал Тимоха, на колени упал, плачет. А Акулинушка тихо с березки спрыгнула, рукой холодной по голове поглаживает, приговаривая:

- Холодно мне, любый мой, холодно. Слезы твои студят. В одну только ночку суждено нам свидиться, не плачь, а слушай. Не сама я тогда в прорубь прыгнула. Плакала всю ночь, от слез краев не видела. Не казни себя. Смотри, что у меня есть, - русалочка развернула полушалок, тот самый, что Тимоха Налке привез, да жалел позже, что не жене. Тот самый, с алыми цветами по голубому полю, - украла я у нее. Знаю, что моя это вещь.

- Акулинушка, любая…

- Молчи, молчи, все знаю, знаю, что полюбил меня, жаль только после. Мало у нас времечка. Ты слушай, что скажу. Негоже от судьбы своей бегать, слезами меня студить. Вот тебе зарок мой.  По зиме, как поедешь с извозом, судьбу свою встретишь, я знак подам.

- А как же ты? Как ребенок наш?

- О ребенке не спрашивай, сам потом поймешь. Ну прощай, любый, не держу я зла, - промолвила и растаяла без следа, будто и не было ее, будто только снилась.

С первым морозцем отправился Тимоха к знакомому хозяину, что снабжал его седоками за небольшое вознаграждение. На ладной тройке с бубенцами, в новом кафтане да барашковой шапке мчал подальше от невеселых дум, подальше из опостылевшего дома.  На ярмарке всегда работа ждет – купчишки, управляющие, подьячие, не вез, летел Тимоха. Мелькали перелески, пустынные поля, мелькали деревни и города. А Тимохе только в радость, дорога тоску гасила, сердце жизнью наполняла.

На постоялом дворе за большим самоваром, раскрасневшиеся с морозу, сидели обозники. Встречались и знакомые лица. Тимоха поздоровался, присел рядом. Разомлел от чая, расслабился, стал прислушиваться к разговорам. Говорили все больше о лошадях, о лихих людях, что подстерегают извозчиков на глухих дорогах, о ценах на овес, о многолюдности ярмарки. В разговоре кто-то упомянул, что хромого Митьку еще по весне прирезали на почтовом тракте вместе с купчиком, которого вез.

 Этого Митьку знали многие. Семья его выгорела, когда он был еще мальцом. Кто-то из родителей успел выбросить ребенка из горящей избы. Жизнь спасли, но он так и остался инвалидом. Он рано прибился к извозчикам, работал сначала на хозяина, а потом и свой экипаж завел. В зрелых годах за Митьку сосватали такую же сиротку. Семья жила бедно, перебиваясь с кваса на воду. Кто-то из обозников предложил вспоможение вдове собрать. Сговорились, пустили шапку по кругу. Потом перечли, да поручили Тимохе отвезти. Он такой же вдовый, ему сподручней, а им не с руки денечки золотые терять.  Дома детки малые гостинцев ждут.

 Тимоха спорить не стал, с Митькой они приятельствовали, он часто о своей Настюшке говорил. Накупил гостинцев, да откладывать не стал, отправился в село, где Митька проживал. Голова горела, будто вся его былая печаль-тоска с новой силой вспыхнула. Но все больше не о себе мысли были, а о той, к которой ехал – как ей одной живется, как она пламень в сердце гасит?

Ветхую избушку со щербатой соломенной крышей, угадал сразу, уж больно убогонькое жилище. Казалось,  дунь ветер посильнее, и разметет, разнесет по свету, и следа не останется.  Вместо забора – обломанный плетень, в низеньких окошках еле теплится свет. Постоял за дверью, не решаясь войти. Сердце в груди так и прыгало. Выругался за собственную нерешительность, услышал за дверью легкие шаги в ответ на свой стук. Женщина, увидев незнакомца, ойкнула, бросилась к лавке, накинула на плечи полушалок. Тимоха обомлел. Тот самый, с алыми цветами по голубому полю. Встретился глазами с хозяйкой. Батюшки-святы, акулинины родники в них бьются.

- Я тут помощь привез. Извозчики собрали, - Тимоха протянул сверток и мешок с гостинцами.

- Благодарствую, - Настасья поклонилась в пояс.

- Как справляетесь без кормильца-то?

- Потихоньку. Мальца вон жаль, все по бате тоскует.

- Мальца? Разве у Митька дите осталось, не знал, - Тимоха не сразу заметил мальчишечку в ветхой рубашонке, прячущегося за занавесом, - который годок ему минул?

- Да уж пятый.

- Пятый?
 В голове Тимохи прозвучал голос русалки: «О ребенке не спрашивай, сам потом поймешь».

- Пятый, - повторил он, - иди сюда, не бойся.
Малыш робко подошел к Тимохе, протянул тонкие ручки и тихо, не то спросил, не то позвал: «Батя»…