Дмитрий Мельников

261 full read
686 story viewsUnique page visitors
261 read the story to the endThat's 38% of the total page views
4 minutes — average reading time
Вчера  отмечал день рождения русский поэт Дмитрий Петрович Мельников. Быть современниками гения — огромное, редкое счастье
Вчера отмечал день рождения русский поэт Дмитрий Петрович Мельников. Быть современниками гения — огромное, редкое счастье
Вчера отмечал день рождения русский поэт Дмитрий Петрович Мельников. Быть современниками гения — огромное, редкое счастье

Сегодня на канале внеплановый и необычный эфир, но формат "... и заметки" меня извинит.

Сеть хранит несколько звуковых файлов, где Дмитрий Мельников читает свои стихи сам. Но ко дню рождения поэта благодарные читатели решили сделать автору подарки. И записали звук, который затем соединили с видео, чтобы делиться ими на тех ресурсах, где невозможно просто выкладывать голосовые треки.

Поэтам нужна связь с аудиторией, она для них словно воздух. Ничто так полно не передаёт эмоции и не позволяет поделиться ими, как живой голос и ритм дыхания.

Вот видео, собранные вместе. И это, надеюсь, только начало.

В солдатских сапогах священник,
взойдя на кафедру, сказал,
что каждый в этом мире пленник,
я тоже слушал и молчал.
А перед ним на табуретах
стояли разные гробы,
и души пленников отпетых,
освободившись от судьбы,
как бабочки, перелетали
туда, к огням береговым,
и свечки на помин сгорали
и превращались в сизый дым.
За домом дом, за сотней сотня —
исчезли, слившись с темнотой,
лишь храм горел в руке Господней,
как будто факел над водой.

В кадре фотохроника военкоров Донбасса

Квинтилий, бесполезно говорить,
ну да, телеги мы поставим кругом,
но здесь, в ущелье нам не победить,
нас заперли, и дождь врагам на руку,
и тетивы размокли, и в грязи,
бросаясь в бой, скользят легионеры,
и непонятно мне, в какой связи
вот с этим всем вопросы нашей веры
в империю, её благую цель,
строительство дорог и укреплений,
топор германца проникает в щель
меж шлемом и нагрудником, и в пене
кровавой задыхаются бойцы,
предатели уводят под уздцы
коней и так сдаются в плен германцам,
и нам не будет помощи от Марса,
и взвесит наши головы в мешке
Арминий в своей варварской руке,
и их найдет пустыми, и толпа
ответит громким смехом, и трава
забвения над нашими костями
взойдет в ущелье диком и пустом.
Империя была всего лишь сном,
а мы — лишь сна волшебного рабами,
я знаю, бесполезно говорить,
что завтра всё закончится, Квинтилий,
и что с того, что мы хотели жить,
и что с того, что мы зачем-то жили,
штандарт с быком на алом, меч в руке,
Октавиан, Гамала, на песке
следы от ног любимой, и волна
смывает их, как наши имена.

Бог ставит свет, холодный и нагой,
и слушает погибшую березу,
держа ее под голову рукой,
как мальчик держит сломанную розу.
Что вымолит бездомная старуха?
Поднять ее из грязи или сжечь?
В расщелину божественного слуха
течет нечеловеческая речь,
и воздух, потрясая сединой,
стоит за Ним, как раб за господином,
держа корзинку с полною Луной,
держа платок с единородным Сыном,
и нити снега сквозь меня летят,
и, задрожав, поваленное древо
становится к своим товаркам в ряд,
и время, обращённое назад,
потоки снега возвращает в небо.

У истоков большого стиля война, тюрьма,
с трупа сухой паёк — для того, кто жив,
кто ещё смотрит кино, как горит зима,
и машины горят, и жар идёт от машин.

У истоков большого стиля — удар, омнопон,
резиновый жгут на рану — дыши, дыши —
белые тополя, чёрные гнезда ворон,
и те, кто меня донёс, кто меня зашил.

У истоков большого стиля — сказать: я здесь,
отвечаю за всё, другие тут ни при чём,
вот Тебе моя жизнь — вся — от команды "цельсь!"
до толчка в плечо.

Вот моя жизнь, вся как железный рельс
на стальной цепи, закинутой в небеса,
вот вам мои стихи — командирский цейс
и вот вам ворованный воздух, теперь king size.

Холодное дыхание зимы.
Снег падает, лишая перспективы.
Святители, глядящие из тьмы,
все умерли, лишь мы покуда живы.

Я так хочу тебя поцеловать,
услышать запах солнечного света,
что вся святоотеческая рать
не даст мне столько жизни, сколько этот

единственный блаженный поцелуй,
как будто ты, скользнувшая за вьюгу,
под чёрное руно летейских струй,
от губ моих не отнимаешь руку.

На малиновый стой, на зелёный иди,
приседай на мигающий жёлтый —
но от правил твоих мне стесненье в груди,
и вообще, краснопёрый, пошёл ты.

Я бы мог как и ты, только маза не та —
становиться героем попкорна,
потому что не я выбираю цвета,
а меня выбирает мой чёрный.

Я на чёрную грязь выпадаю лицом
в том раю, где седые профуры
всё поют про любовь, прикрывая платком
свои руки в проточинах бурых,

где внимают страданьям гармошки хмельной
унесенные северным ветром,
и глядят в это небо, а небо черно
и на том берегу, и на этом,

где наверно, наверно спасутся не все,
но до светлой обители горней
двадцать восемь панфиловцев тянут шоссе,
чтоб Господь к нам спустился на чёрный.

Снег загоняет мальчика домой
и бабочки, кружась в порывах ветра,
бесхитростно становятся зимой,
которая на самом деле лето.

Снег загоняет мальчика в тепло,
он дремлет в мокрой куртке на ватине,
Бог открывает заднее стекло
в своем невероятном лимузине

и мальчик видит бархатный салон,
огромную прозрачную торпеду,
спидометр, пылающий огнём,
где первое деленье — скорость света,

руль из слоновой кости, и в замке
ключи от обитаемой Вселенной,
и бабочку у Бога на руке
торжественной, живой и незабвенной,

Жизнь убывает. Прибывает снег,
летящий на бетонные панели,
и темнота, которая для всех,
и небо как прообраз колыбели.

Как будто бы палец разбитый болит
и мама моя мне вдогонку кричит,
и едет навстречу седой инвалид,
руками толкая тележку,
а то, что в бою он остался без ног,
ему не урок, да и мне не урок,
и я продолжаю пробежку
на сильных, здоровых и легких ногах,
а он, выпивая бутылку за взмах,
въезжает с трехрядной гармошкой
в прокуренный тамбур, в вагонный проход,
и "Темную ночь...", распаляясь, поет,
и вытянув шею, в окошко
глядит, а за стеклами бродит весна,
играя листочком зеленым,
и дождик идет, словно плачет она
над нашим несчастным вагоном.

На братских могилах не ставят кресты,
огонь и гранит пожирают бинты
и кровь превращается в глину,
и только закованный в бронзу алмаз,
звезды пятигранной сияющий глаз
глядит мне в сутулую спину.
Ничто не забыто, никто не забыт,
и память моя, словно рана, болит,
и мама моя мне навстречу бежит,
и слезы и смех вперемешку.

И спит на вокзальной скамье инвалид,
и дождь заливает тележку.

В кадре — графика Геннадия Доброва из серии "Автографы войны"

Чтобы ты не спилась, не сошла с ума, не упала замертво в грязь
надо было стать каменным, как стена, и тогда, ко мне прислонясь,
ты могла бы жить, и я стал стеной, и стою, всем бурям назло
и ты знаешь, что самой лютой зимой от меня исходит тепло.

Чтобы ты могла ходить в магазин, покупать себе чай, гранат,
выбирать себе йогурт и апельсин, я к тебе не пускаю ад,
там, за мной, череда одиноких дней, водка, смерть и мерси боку,
я открыл клубничный, милая, пей по маленькому глотку.

Кто-то смотрит на воду, а кто на огонь, только я на тебя смотрю,
и могу так смотреть до конца времен, просто руку держать твою,
потому что любовь — это божество, и оно управляет мной,
и не имеет значения ничего, кроме тебя одной.

О поэзии Дмитрия Мельникова

Надежда КОНДАКОВА, журнал "Плавучий мост"№ 4(16)-2017:

Фигура умолчания

Дмитрий Мельников — поэт невероятного диапазона и невероятной для нашего времени красоты речи. Как он этой красоты добивается — тайна, которая в творчестве всегда суть рожденного, а не смастеренного, живого, а не уподобленого живому.
читать полностью

Яна ДЖИН, поэт, прозаик, литературный критик, переводчик стихов Мельникова на английский:

...Много лет спустя после смерти Иосифа Бродского я была в Москве. Там я встретилась с человеком, которого считаю великим поэтом — лучшим поэтом, пишущим на русском языке, да и не только на русском. Совершенно неожиданно для себя я заметила, что он достал сигарету из пачки "Кент" и оторвал от нее фильтр. "Почему?" — спросила я его. "А они слишком слабые", — было мне ответом. Дмитрий Мельников живет и пишет в Москве, но, так же как Иосиф Бродский, служит Слову в его истинном, первоначальном смысле. Детали сходятся в одно целое и уничтожают абсурд. "Война была делом жизни, поэзия — дело смерти..." — это слова Мельникова. И действительно — разве жизнь и поэзия и война и смерть не одно и то же дело поэта? Я знаю, что они подружились бы — Бродский и Мельников. Я знаю, что им было бы о чем поговорить. Мельников заслуживает отдельного и более тщательного внимания и рассмотрения. Будь Бродский жив сегодня, он не поскупился бы на похвалы и со всей щедростью, присущей гениям, наделил бы своего равного, а возможно, даже лучшего современника вниманием и любовью.
"Иосиф Бродский — двадцать лет спустя"

Хочу подчеркнуть, что поэт, о котором пойдет речь, различаемый во всей сложности и новаторском порыве его творчества, заслуживает больше, чем просто эмоционального отклика (положительного или отрицательного) со стороны пишущего о нем. Я говорю о Дмитрии Мельникове, и эта короткая преамбула – прежде всего призыв к себе самой, попытка мобилизоваться, принять и исследовать явление, которое уже возникло, и есть, и будет в истории литературы до самого конца, до последних земных сроков.
"Мертвые не умирают"

Автор о себе, читателях и поэтах на ФИНБАН:

«Они думают, что богу всё можно, а ему ничего нельзя. Они думают, что у бога всё есть, а у него ничего нет. Они думают, что чем больше отдашь, тем больше получишь в ответ. Но даже здесь ошибаются. Потому что надеяться на благодарность — очень по-человечески. И тогда даже у самых сильных кандидатов в боги начинается истерика. Трудно быть богом? Это неправда. Невозможно быть богом. Даже человеком быть — трудно».