Любовь - это, скоре, закапывать...

- Так ты муслимом согласишься стать, да?.. – спросила Мадина в четвертый или пятый раз за все эти дни.

- Как тебе сказать… Любовь не знает исполняющихся надежд, - постарался ответить я как можно загадочнее. - Любовь – это, скорее, закапывать вместе труп.

- Какой труп, слушай?.. – она в ужасе округлила глаза.

- Нет, это я к примеру…

В этом кафе-столовой на окраине Гудермеса, кроме нас с ней, сидели еще человек семь или восемь местных стариков, и все как один в черных пиджаках. Они пили чай и ели бараний шашлык на пластиковых тарелочках и сухие лепешки. И глазели на нас. Мадина повела на всех жгучими строгими очами и тихо сказала мне, подняв палец:

- Они смотрят, потому что тебя не научили, что в ресторан первым входит мужчина. Всегда.

- Во-первых, это не ресторан. А во-вторых, это уже ваши кавказские штучки…

До этой войны Мадина собиралась стать журналистом или женой богатого мусульманина, не обязательно чеченца. И со мной у нее пока начинало получаться и то, и другое. Я был прожженным фотокорром, и денег у меня, как она была уверена, не клевали куры, а жениться я, по моим же словам, готов был хоть на ком, но по любви.

- Сегодня ровно одиннадцать с половиной дней, как мы знакомы, - вспоминаю вдруг я. - Предлагаю за это выпить!..

– Чеченская женщина не может пить с чужим мужчиной в ресторане, - Мадина снова строго поднимает пальчик.

- Но спать с ним полночи она может… - задумчиво констатирую я.

- Это не называется спать с тобой – то, что у нас было… Это можно назвать дружеской лаской, вот и всё.

Дружеской лаской она называет то, что мы, тесно прижавшись, лежали полночи в чеченском окопе во время внезапного и долгого артобстрела федералов. И мои руки хватались за нее скорее от отчаяния, чем по другим причинам. Ее руки хватались за меня, наверное, тоже поэтому. А потом она даже уснула. А потом мы целовались…

- По-сербски как будет «люблю тебя»?.. – спрашивает она, прищурясь на меня, как будто проверяет, из Сербии ли я.

Они все здесь в чем-то бывают немного наивны в своих подозрениях по неправде.

- Волим те, - отвечаю я и глотаю полстакана чачи.

Она красивая. Таких девушек я здесь не видел. Высокая, выше меня, хотя у меня 181. Она вышла к нашему микроавтобусу выпросить бронежилет PRESS и каску, потому что собиралась идти поближе к федералам c гранатой – мстить за брата. Ее стали отговаривать сразу на четырех языках, но русский знал только я.

Она смотрит, как я пью эту гадость, но на лице ее сочувствия нет. Мужчина может пить, что хочет.

- А ты знаешь, что я наполовину хорват, по маме?.. – вспоминаю я. – А у хорватов есть мусульмане.

Это производит на нее очень сильное впечатление. Она заглядывает мне в наполовину хорватские глаза, потом кладет свою руку рядом с моей, и мне кажется, что она представляет себе обручальные кольца на наших пальцах. Сидящие в углу старики видят, что я иностранец, и смотрят на нас неодобрительно, особенно на Мадину. Я допиваю, и мы выходим.

В их большой дом под Гудермесом попал танковый снаряд. Родители были у родни, а Мадина вышла за едой за несколько минут до этого снаряда. Но в доме оставался младший брат.

Я уже знал, что наша группа уезжает через день. Она это знала тоже и немного печалилась, но не очень. Она верила, что такой фотокорр и такой мужчина, как я, просто обязан вернуться на эту войну, где его ждет, к тому же, такая верная девушка.

Я ненавижу долгие прощания, и поэтому даже с ней я прощался как-то буднично и наскоро. Наверное, слишком даже наскоро… Как это чаще всего и происходит, когда кругом война. Да, мы поцеловались в губы. Да, были ее короткие слезы и было даже «волим те» из ее уст… И как-то не очень по себе мне было, не знаю даже почему.

А вернулся я только через четыре года, так уж сложилось. Пробовал искать ее, искать тот дом, но не получилось. И только через месяц командировки в случайном разговоре с местным журналистом я узнал, что Мадина Даурбекова погибла на территории федералов, примерно через полгода после нашего расставания. Об этом даже писали.

Мадина добралась до Грозного и через какое-то время сумела устроиться на работу в комендатуру. А потом однажды утром подорвала себя взрывчаткой - вместе с несколькими офицерами.

Вот такая история. Мне даже достали вырезку из газеты.

В Грозном я попытался найти кого-нибудь, кто помнил тот взрыв, и мне это удалось. Пожилая чеченка из той комендатуры видела это своими глазами. От Мадины не осталось почти ничего, но федералы тщательно подобрали всё, что смогли. Что-то изучали, но в конце концов то немногое от нее, что осталось, собрались просто утилизировать, хотя приехавшие каким-то чудом родители валялись в ногах – умоляли отдать им. Не отдали.

Утилизовать, конечно, не дали потом грозненские чеченцы. Но полиэтиленовый запаянный мешок так и остался лежать в морге при госпитале. Родители больше не приезжали.

Я заплатил почти всё, что у меня было в долларах, и мешок мне отдали. Мне было не очень приятно смотреть на него, но я знал, что с ним сделаю. Ведь любовь – это, скорее, закапывать труп, пусть и не вместе…