Пелевин и «я»

Опыт литературно-эсхатологического изыска[1]

(новелла из романа «С/н/ы/ ч.п.»)

— Солипсизм? –переспросил другой голос, как бы высокий и тонкий. –За солипсизм ничего хорошего. Вечное заключение в прозе социалистического реализма. В качестве действующего лица.
Виктор Пелевин

Разрывы глушили биенье сердец.
Моё же негромко стучало,
Что всё же конец мой еще не конец —
Конец это чьё то начало…
В. Высоцкий

Так получается, что все о чем пытаются серьёзно говорить последние сто лет само собой выходит как бы о конце света. И говорю я не о бабкиных сплетнях, не о специфического рода литературе, которую от этих сплетен отличает только то, что она как правило гораздо скучнее. И не об американских фильмах с тошнотворными названиями. И даже не о серьезных поэтах, вроде Маяковского, апокалиптические мотивы произведений которого абсолютно очевидны. Посмотрите внимательно «Облако в штанах», или «Мистерию буфф». Но лучше всего, как это не покажется странным, Маяковский предсказывает конец света именно в своих жизнеутверждающих произведениях двадцатых годов. Один мой знакомый азербайджанец рассказывал, как незадолго до смерти Владимир Владимирович приехал на Кавказ. На глинистом склоне горы над дорогой были высечены слова:

Я знаю, город будет, я знаю саду цвесть…

Надпись тянулась на несколько километров, а вдоль дороги по всей ее длине стояли нищие в лохмотьях и протягивали руки…

Герой нашего времени это человек-конец-света. Чтобы с ним не происходило на самом деле, полусознательно он способен воспринимать жизнь сквозь призму одной категории, и это категория конца.

Сейчас, например все газеты пестрят публикациями о репрессиях, а стоит внимательно просмотреть текст — становится очевидно, что в глубине души потенциального читателя волнуют не исторические факты первой половины столетия, а грядущие катаклизмы от которых он, как трусливый страус, заранее пытается отыскать спасение в прошлом. Прошлое вообще более эсхатологично чем будущее. Старики целиком погружены в давно произошедшие события, они по новому проигрывают их каждый Божий день и тем самым уже вошли в первый круг вечности, зацикленный на самом себе…

Если так будет продолжаться и дальше, году так эдак в девяносто седьмом — девяносто восьмом, наверняка выйдет в свет многотомная энциклопедия. Предположительное название — «Советский Союз в ожидании Второго Пришествия». Превосходная полиграфия, множество цветных иллюстраций на финской бумаге и тисненные золотом твердые переплеты, рассчитанные на века, гарантирую.

Не без удовольствия могу признаться, как приятно мне наблюдать сейчас за вашей реакцией. Это вступление я сделал еще и для того, чтобы немного испортить здесь всем аппетит, но чем можно испортить его современному обывателю, если даже рассказы о червях и фекалиях способны только подзадорить пресытившийся организм? В дошедшую и до нашего коммунистического далёка эпоху массового потребления, нарушить пищеварительные процессы можно лишь упоминанием благополучно несостоявшегося конца времен. Пусть современный человек так и не сумел смириться со своим новым состоянием постоянного ожидания, в один прекрасный момент он по крайней мере решил, что всё это всерьёз и надолго. Таким образом, мы с вами присутствуем на бесконечном праздновании конца-без-конца, когда любое напоминание о том, что конец-это-еще-не-конец, вызывает естественное отторжение, или, в лучшем случае, отрыжку. Обилие алармистских сект, ожидающее нас в самом ближайшем будущем, станет наглядным подтверждением моих слов. На сегодняшний день могу не задумываясь назвать Братство Страшного Конца, некоего Ивана Кузьмича, которое вот уже несколько лет благополучно процветает в городе Киеве и пока что совсем не собирается сводить концы с концами.

Но все это присказка, сказка же нас ждет впереди. Без этого лирического вступления трудно было бы представить тот специфический на вкус соус, в котором я варился несколько последних месяцев, пока однажды не увидел страшный сон.

Мне снилось, что я прославился. На коленях у меня лежала раскрытая книга, напечатанная на дрянной газетной бумаге. По всем статьям автором текста должен бы был быть я. Если сказать по правде, книга почти откровенно не нравилась мне. Почти целиком составленная из обрывков каких-то довольно профессионально составленных рекламных слоганов, она являла собой ужасающую пародию на то, что, как мне казалось накануне, я должен был явить миру. По всей видимости, неизвестный мне автор не распространял так далеко своих претензий, а просто забавлялся тем, что легко марает бумагу, по детски радуясь, что чернила оставляют на ней след. Книга, которую, если верить известному афоризму я так мечтал прочитать, ведь каждый пишет о том, что хотел бы прочесть сам, оставляла после себя ощущение глумливой всепожирающей пустоты. И ничего более.

Жадно проглотив всё от кроки до корки, я вскочил с твёрдым намерением утереть нос задаваке, чего бы мне это не стоило. Кстати сказать, имя автора, которое поначалу не говорило мне ничего, понемногу стало вызывать смутную тревогу. Мы как будто все же уже встречались с этим человеком, но если это и вправду было так, тогда почему я, никогда не жаловавшийся раньше на память, начисто забыл об этом? Постепенно у меня сложилось навязчивое ощущение, что Пелевин не просто дошел по жизни до тех же странных интуиций что и я, но напротив долго следил за мною откуда-то из-за угла, из соседской квартиры. Он воспользовался моим безразличием, или доверчивостью, чтобы беззастенчиво обокрасть то непрезентабельное существо, которое я мнил своим эго. «Если это так, — думал я ночью, одну за другой выкуривая папиросы и бросая непогашенные бычки в черную щель между стеной и диваном — то он даже не подумал всерьез воспользоваться украденным». От спертого воздуха на душе сделалось еще тревожней и в половине третьего я заплакал. Как назло, в холодильнике даже не оказалось водки и моя истерика грозила продлиться долго, только страх разбудить ворочавшуюся за тоненькой стеною мать заставлял подавлять рыдания.

На рассвете я успокоился и уснул твердо зная, как быть дальше. Мне снилось, что я босиком ушел в Киев, где стал апостолом церкви Ивана Кузьмича. Долгое время я странствовал по стране одетый в рубище, проповедуя их странное учение: ненависть к себе и ко всему живому, поскольку жизнь на земле можно сохранить лишь путем её полного изничтожения, а тот, кто не раздавит как гадину в себе душу не может надеяться жить вечно. Долго ли коротко, но однажды обещанный страшный конец все таки наступил, и, сидя на хрустальном троне в ослепительно-белой мантии одного из верховных судей, я с удовлетворением наблюдал, как отдельные монады из которых состоял мир теряют корреляцию друг с другом и картинка перед глазами постепенно превращается в зыбучий песок. Когда мне надоело пялить глаза вовне, я решил заглянуть в собственную душу ( после многолетнего пребывания в секте сделать так означало для меня раз плюнуть). Картина изнутри мало чем отличалась от виденного наружи. Здесь, посреди все тех же зыбучих песков, прибитая к стене гвоздем висела большая фотография Пелевина в рамочке под треснувшим стеклом. Она еще не успела превратиться в прах, но была изрядно покрыта пылью. Самым удивительным казалось то, что человек на фото давным-давно умер. На лице покойника явно проступили следы разложения: голова безвольно свесилась за рамку, глаза повылазили из орбит, изо рта текло, рассыпаясь налету что-то желтоватое и тягучее, а к щеке прилипла засохшая зеленая муха. Вероятно, она села на труп, да тут же и умерла, оттого что он буквально источал смерть, и однако же именно она удерживала предметы привязанные к фотографии от всеобщего ужасающего распада. Я попытался вырваться обратно вовне, потому что от созерцания этой картины меня внезапно потянуло на рвоту, но безуспешно. Притяжение этого несуществующего трупа было столь сильным, что всех моих усилий не хватило на то, чтобы оторвать прилипший к нему взгляд. Так мы провисели нос к носу несколько столетий, много раз по кругу я успевал перемусолить, что-конец-мой-еще-не-конец-а-может-быть-только-начало. Песчинки успели распасться до гораздо более мелких частиц, и постепенно пространство между нами, поначалу почти полностью заполненное песком, стало превращаться в серую безликость. Это несколько ослабило образовавшуюся между нами связь. Я не обольщал себя напрасными надеждами, твердо зная, что от себя не убежишь. За годы, проведенные в секте, я усвоил эту аксиому как дважды два. Он по-прежнему был у меня внутри и гораздо медленнее подвергался разложению чем всё остальное, но слепящая тьма почти похоронила его на дне и я почти наверняка знал, что скоро смогу оторвать глаза и выглянуть наружу. И вот, когда ужасающий лик его был уже почти совсем неразличим, мне показалось, что он поднял ко мне свои глаза и по лицу пробежала хорошо знакомая усмешка…

Тут то я наконец сумел высвободиться из-под его власти и вынырнуть наружу. За мое отсутствие в мире произошли непоправимые изменения. Я больше не сидел на сверкающем троне, а валялся в сырой пропахшей куревом грязной постели и смотрел в обшарпанный потолок. Откуда-то сверху тоненькой струйкой стекала ржавая вода, противно дребезжа о донышко полуразбитого корыта. Я снова стал самим собой, почти бесследно утратив накопленные во сне магические знания, и только прощальный взгляд Пелевина наводил озноб и долго еще не давал покоя. Хмурый сентябрьский день давно перевалил за полдень, мне до полусмерти хотелось жрать и курить, а ни еды, ни сигарет в доме не осталось. На короткий миг, поддавшись случайному впечатлению, я решил было подняться и опять босиком отправиться в Киев, однако едва я вспомнил обсиженную мухами разлагающуюся физиономию, как всякое желание стать апостолом страшного конца пропало. Скорее по привычке, чем намереваясь по-прежнему бесцельно убивать время, я провалялся в постели до самого вечера. Когда белую нитку стало невозможно отличать от черной, я встал, поёживаясь, оделся быстро как только мог, и отправился за пивом. Правильнее было бы сказать, что я долго бродил у ларьков на автобусной остановке, ожидая человека, который предложил бы мне выпить, и между делом стрелял у прохожих сигареты. О чем бы я ни думал, а беспорядочные мысли как взъерошенные мурашки резво копошились в голове, хрустальный взгляд Пелевина из песочной бездны страшного конца не давал покоя ни на минуту. Примерно похожее ощущение полной реальности сновидения однажды уже посетило меня. Тогда я летал, каждый раз попадая в удивительно родное, до боли знакомое место. Я видел этот сон неоднократно, и всякий раз радовался, что моя обетованная земля действительно существует, а не пригрезилась мне. Когда же я просыпался, мне все еще продолжало казаться, что стоит вспомнить какой-то пустяк и я снова беспрепятственно поднимусь в воздух и попаду туда. Между тем проходили дни, картина понемногу стиралась из памяти, а тело привыкало к собственной тяжести. Недели через две я уже готов был поверить, что это всего лишь сон… Так было и теперь. Стоя у пивного ларька я все еще был убежден, что Пелевин подаёт мне какие-то знаки, но не знал как должен на них реагировать.

Остальные мысли совершенно шли разрез с этой смутной интуицией. Я помышлял об убийстве и уже подыскивал наиболее подходящее оружие в мире слова. Мне представлялось, что создание литературной гильотины может всерьёз позабавить публику, но излишний ажиотаж мог дать прилив свежих жизненных сил моему антигерою и публичная казнь грозила перерасти в его полный триумф. В этом свете куда более привлекательным должен был показаться случайный удар ножом из-за угла… Я готов был пойти на это, вопреки обычному правилу не нападать со спины, но вовремя сообразил, что таинственные обстоятельства гибели дадут повод всевозможным пересудам и, как неизбежное следствие, имя Пелевина не будет изглажено из памяти потомков. На минуту я закрыл глаза и засыпанная песком фотография тут же всплыла в моём воображении. По перекошенному смертной судорогой лицу гуляла дьявольская улыбка. Он не был дураком и хорошо понимал собственную неуязвимость. Вволю поглумившись над моим творческим бессилием, мертвый Пелевин поднял голову, повел бровями и разжав губы растаял в воздухе.

— Ты спишь что ли? — произнес кто-то над ухом. Я открыл глаза и увидел Тимура.

— Неплохо бы пива выпить, — как бы между прочим заметил я вместо приветствия.

Тимур скорчил кислую рожу и глубоко вздохнул.

— Неплохо, — ответил он коротко и полез в карман за деньгами.

Пиво оказалось сильно разбавлено и не вызывало в памяти никаких стоящих ассоциаций.

— Да, видно совсем плохо дело, — с видом знатока заметил Тимур после продолжительной паузы.

— Слушай, — с деланной небрежностью бросил я, — а ты этого, как его… а! Пелевина читал.

Тимур скривился и помотал головой.

— В руки не возьму эту гадость, — категорически отрубил он. — Ни за что.

— Откуда ты взял, что это гадость, если даже не брал его в руки?

Он нетерпеливо вздохнул, посмотрел на меня, как на законченного идиота и по слогам объяснил:

Это читают дебилы, которых всё грузит. Они умеют только нюхать плохой кокаин и проживать деньги своих родителей. И всё!

Тимур помолчал, сходил за второй кружкой и видя, что я не проявляю ни малейшего интереса к продолжению беседы, с горечью резюмировал:

— Таковы почти все мои друзья.

Разговор явно не клеился. Несколько лет назад, когда Тимур садился на иглу, у него умер в тюрьме отец, и на жизнь пришлось зарабатывать своими, не слишком умелыми руками. С иглы он с грехом пополам сумел слезть, занялся восточной борьбой и с тех пор существовал тем, что оберегал от различных посягательств жизни людей, на которых в недавнем прошлом побрезговал бы даже плюнуть. Невыразимое отвращение ко всему живому, делавшее его потенциальным последователем секты страшного конца, вот, пожалуй единственное, что осталось от прежнего Тимура лучших времен, когда он мог позволить себе бесцельно прожигать жизнь. Нас странно объединяло неприятие окружающей действительности, столь сильное, что подавляло даже устойчивую неприязнь друг к другу.

В тот вечер мне больше ни с кем не удалось поговорить про Пелевина. Я вернулся домой. Разворотив шкаф, я нашел множество старых каракулей, большинство коих было написано на неизвестном мне, совершенно не русском языке. Перебирая их, я в волнении кусал губы, черной завистью завидуя дружкам Тимура способным не забивать себе голову подобной ерундой. Под утро я написал несколько строк и уснул, довольный результатом. Сны свои, как впрочем все, что происходило в последующие дни, помню довольно смутно.

Дождь похоже зарядил надолго. Каждый день, вставая с постели, я первым делом опорожнял таз, по привычке долго искал закончившиеся сигареты, варил себе кофе и упрямо брался за дело. Потом и кофе кончился.

Мать брюзжала с утра, что пора найти работу. Я молча улыбался, все чаще приводя ее в бешенство. Дело шло к тому, что Пелевину недолго оставалось жить. Сны все реже беспокоили меня.

К весне я создал серию коротких рассказов и совершенно успокоился. Моя безмятежность длилась целую неделю. По вечерам я долго бродил в парке и, возвратившись домой заполночь засыпал одинокий, но почти счастливый. Я разослал свои работы в различные толстые журналы и был почти уверен — хоть что-нибудь да напечатают.

На день рождения кто-то подарил мне новый сборник Пелевина. Я машинально раскрыл оглавление и тут же в лицо мне ударила кровь. Все мои рассказы, наряду с несколькими повестями, принадлежащими какому-то другому автору, были пропечатаны на той же скверной бумаге стотысячным тиражом. Особенно обидно было то, что незначительная обработка сделала их настолько лучше, что на миг меня даже взяло сомнение в том, кто из нас двоих настоящий автор.

А я было уже совсем бросил курить и собирался устроиться на работу, да видно не судьба. Борьба обещала быть долгой…

…Психотерапевт фон Карамазофф уже несколько лет жил в нашем доме. Он приехал откуда-то из Швейцарии, да так и остался, чтобы спасать Россию, но теперь тихо спивался. Фон Карамазофф успокоил меня, заверив что это не бред, а дело вполне обычное. Человеческая природа крайне динамична и до известной степени может вбирать в себя жизнь другого. Один из нас, по мнению фон Карамазоффа был сильным медиумом, способным на расстоянии читать идеи другого.

— Но ведь это мои идеи, — сказал я.

— Возможно, что и так… — неопределенно пожал плечами психотерапевт и отстраненно посоветовал не опускаться до современных графоманов, а попытаться тягаться с Толстым или Достоевским.

Я и это пробовал, но выходило удивительно хреново. «Наверное, — подумал тогда я, — медиум все-таки Пелевин, но и писатель, увы, тоже он. Я же просто убиваю свои образы удивительно дурным слогом».

Он был удивительно коварен. За долгие годы умопомрачительной работы я научился не думать, не держать в себе никакого содержания, а просто выплескивать пустоту на бумагу. На некоторое время я даже перестал читать, что у меня выходит, боясь спровоцировать этим свою мысль.

В конце концов, труды дали своё и я начал понемногу брать верх. Не помню, кто научил меня странной практике двух «я», но когда двое пишущих Ларских стали соревноваться в создании двух противоречащих друг другу текстов, Пелевин, который тут же тоже раздвоился, принялся быстро сдавать. Он не мог, или не хотел, работать наизнос, и, когда нас стало четверо, один из них был уже так слаб, что не смог просуществовать долго. Второй, хотя и был намного сильнее первого, не мог уследить за нами обоими, и впадал понемногу в то странное состояние, в котором вот уже так долго пребывал я. У меня же как будто все налаживалось. Однажды я увидел в альманахе «Писатели XXI века» его работу, подписанную моим именем и понял, что Пелевин выбрасывает белый флаг. Его прозрачная серенькая тень витала где-то на скучных страницах того же сборника и всем свом видом молила о пощаде.

Катарсис, как и первое разочарование наступил весной. Была гроза, мир, столь долго кряхтевший под тяжестью нас двоих и уже не такой девственный и манящий, как в дни моей юности, ворочался, пытаясь стряхнуть нас, чтобы отомстить за поруганную невинность. С потолка, вместе с потоками воды летели огромные куски штукатурки. Корыто было переполнено и вода хлестала на пол, готовая затопить комнату. Я с хохотом открыл настежь окно, празднуя избавление. Кажется я орал вслух какие-то песенки. По лестнице, тяжело ударяя подкованными каблуками о разбитые ступени, поднимались санитары. Пелевин был мертв!

Лёжа в смирительной рубашке, я думал долгими ночами, что пожалуй был не прав, потратив жизнь на бессмысленную борьбу с призраком от которого с течением времени не останется ничего даже в моей памяти. Может быть следовало внять советам фон Карамазоффа и сохранить тем самым постылую свободу?

Конец света, кажется так и не думал наступать, во всяком случае в моей маленькой палате ничего от этого не менялось. По ночам, наделав в штаны, я не мог заснуть и вспоминал полузабытый взгляд Пелевина из бездны зыбучих песков. Что он собирался сказать мне тогда? Утром санитары тыкали меня мордой в мокрое место и били под ребра…

Однажны, спустя неопределенное время, они вышли, забыв запереть дверь. Я подкрался к ней на цыпочках и выглянул в коридор. От испуга у меня захватило дух. В следующую секунду я бросился на кровать лицом вниз. Только отдышавшись, я понял, что бояться в общем-то нечего. В окно били солнечные лучи, коридор был пуст. Я вдруг подумал, как неплохо было бы хоть одним глазком взглянуть на молодую траву во дворе и мелкими шажками просеменил из палаты. Благополучно миновав коридор, я бросился вниз по лестнице и успел миновать два пролета, когда навстречу мне из-за поворота выскочил незнакомый человек с иссиня-желтым лицом. Голова его была коротко острижена, на скулах проступили кости. Ополоумев от испуга, я упал на пол и забился в истерике. Внезапно меня осенило, что встретившийся на моем пути человек одет в такой же синий халат, что и я. Я быстро вскочил на ноги и тут узнал его. Это был Пелевин. Лицо шевельнулось, он посмотрел тем самым взглядом, что и в том сне, но теперь-то я понимал, что означает этот взгляд. Он давал понять, что тоже узнаёт меня. Испустив боевой клич я бросился на него с кулаками, но при первом же ударе порезал руку — он оказался всего-навсего моим отражением в зеркале. Тут я проснулся…

[1] Константин Ларский трагически погиб за несколько лет до выхода в свет первой книги Виктора Пелевина.