Опус1

Честно признаюсь, я выложил свой опус на литрес. Но быстро сообразил что страждущих поделиться с человечеством своими рассуждалками на литресе куда больше нежели редакторов читающих эти рассуждения. Поэтому, вот вам господа... ...............................

Что побуждает человека к высказываниям? Что заставляет его суетиться, утруждаться и сотрясать пространство (эфир вокруг себя), чтобы потом мучительно вслушиваться и вглядываться в ожидании ответа в звеняще-молчащий мрак? Что толкает его к действиям, помогая преодолевать сомнения, стеснения, страх… тем более когда он сознает что всякая активность в эфире неизбежно выдает в тот же эфир многое из того что сам он хотел скрыть, обезличить, спрятать, замаскировать, от чужих праздно любопытных глаз?

Я не знаю, что побуждает других, но меня подталкивает к этому сомнение и уверенность. Сомнение в своей уверенности и уверенность что завтра и вовсе не останется никаких стимулов, и никакой уверенности, ни в поводах ни в побуждениях. Ведь это именно я, а никто другой, прожил эту странную, эту скудную, эту удивительно богатую жизнь подобно Робинзону Крузо, в страшном одиночестве и прекрасной близости к людям, к сомнениям, к страхам и к счастью сопереживать и сочувствовать, чтобы любить с кайфом и ненавидеть до одури. И это именно во мне идет борьба сомнения с сладкой надеждой, с тайной уверенностью… это же я, это же у меня, это же во мне… а время… во-вот оборвется.

Я чувствую как время подступает ко мне… и начинает есть мою плоть. Пока это касалось хрящей, почек, печени - я был ироничен. Но в тот момент когда туманная поволока стала застилать мозг, я понял, без стимулов внутри не обойтись. И я сказал себе, - завязывай… начинай накапливать! -

Молодость говорит о любви и хочет быть любимой. Старость раздражается глядя на выскочек и хамье. А алкоголь децентрализует сознание, не позволяя ему накапливать в своих извилинах желчь. Все стимулы находятся в тебе. Лишая себя пара, ты лишаешься мотивации к активным высказываниям. Наверное сегодня, когда я уже не думаю каждые три секунды о женщине, но еще сохраняю в себе остатки любопытства - настало мое время, время завязать, чтобы начать высказываться!

…… Я тоже… час зачатья… не помню вовсе. И зачат был порочно, как все нормальные люди. И так же как всех, никто, ни единая душа в мире, не спросила меня самого, нужно ли мне было это? Помню сытные завтраки и обеды в детском садике. Натуральное молоко и хлеб насыщенный ароматами. А еще помню двор… томительный дошкольный двор, без друзей, без игры. Более никогда в жизни я не испытывал скуки. Помню малолюдный, редкомашинный, но асфальтированный городок. Тихий, разбитый на правильные квадраты. Магазин номер шесть где можно было купить… все! Натуральное по честной цене, что не менялась тысячелетиями. От шоколадного масла до свежей говядины. С ценником на прилавке и зарплатой что стояли тверже Джомолунгмы, непоколебимые во времени и пространстве как сталинская сталь, и твердые как нопобедимый Советский дух. Помню порядок по разнарядке, когда строго по очередности приезжал уголь антрацит, затем уголь семечка, а затем дрова… и мы с отцом и сестрами спешили забить сарай чтобы освободить место для других… помню жизнь где все было пропитано убеждением, пусть не сразу, пусть медленно, пусть не спеша, но обязательно и неизбежно, завтра, хоть на немного но обязательно, будет лучше чем вчера. Это была постсталинская Махачкала начала шестидесятых. Прошло десять лет. Город потемнел, наполнился транспортом, магазин номер шесть утратил черты былой универсальности. На смену ему пришел южный рынок, «изподприлавок», и вместе с растущей претензией пришел всемогущий дефицит! Вместе с дефицитом пришла юность. Божий свет обрел черты и перспективу, сердце начало биться, запахи дурманить, цвета манить радужными красками в светлую, как белая женская грудь, пряную даль.

**** Я помню – было детство и было отрочество. Но я не помню как из татарской, мужицкой (по определению Толстого) Махачкалы, что была отформатирована послевоенным двором на улице Ермошкина, с уличным общественным краном, с общим дворовым туалетом, а позже с улицами что носили отпечаток этнических групп, Махачкала превратилась в КОНКРЕТНО дагестанский город, где ни о каком татарском или «мужицком» влиянии уже невозможно было и помыслить. Помню скуку и жару дошкольного детства. Томительные дни, с выискиванием муравьев, с экспериментаторством… стравливанием рыжих мирмиков с черными мордатыми муравьями. Но не помню матери как помнят ее положительные герои положительных фильмов. Помню молчаливый конфликт с отцом. Волевым, деспотичным порою, но не требовательным человеком. Помню Маму, которую никогда не отделял от себя, и потому не помню как личность. Только после армии я понял, как безоговорочно, как беспощадно жертвенно, как любуясь и питаясь моей страстью к жизни, она любит меня. Как безраздумно и бескомпромиссно готова отдать по капельке жизнь за свое бестолковое эгоистичное чадо. Видимо, таких как я нужно нагружать работой с 6 лет. Чтобы смолоду научались волевым навыкам, и не тратили энергии на фантазии и поиски удовольствия не связанных с усилием. А каким еще может быть взросление в городе закованном в асфальт? В городе где все вечера отравлялись безделием и каждое утро начиналось с принуждения к учебе. К учебе которая не ассоциировалась с жизнью, с познанием, с выгодой, с пользой для себя, и своего будущего. Помню, что был мальчиком. И стал превращаться во взрослого мальчика, впервые влюбившись. Это было идиотское, нелогичное, но прекрасное и красивое нечто. Оно всегда висит нимбом над самой святостью, и всем горит звездой оттеняющей солнце во лбу у самой красоты. Я забыл все… я забыл как был принят в первый класс, я забыл как провел лето в горах у лезгин, я забыл как дважды отдыхал в пионерском лагере в подмосковье… но я по сей день помню это необычное, это удивительно чистое чувство, абсолютно не связанное, не ассоциированное с вожделением, чувство первой любви. Она была обычной русской девчонкой, активисткой, хорошисткой, ладненькой и сильной одновременно. Она читала стихи, она выходила на сцену, и я, зачарованный ее бантиком, ее юбочкой над косолапыми коленками, даже не успел испугаться огней рампы, впервые столкнувшись с громадой и гулом большого зала, с безучастным любопытством сотен глаз. Я любил целую неделю, а может быть даже две. А потом забыл, как забывают светлое и доброе. Без последствий и без вреда для себя. Затем было отрочество с привыканием к чтению. С первыми книжными радостями и любознательностью… а потом шарахнуло юношество. В этом месте вероятно надо ставить восклицательный знак, потому что первое, что я сознаю, вспоминая начало, это неистребимое и необоримое, совершенно захватившее всю мою плоть, желание… страстное желание… любить… и быть любимым, без извинений, без доказательств, и без раздумий, лишь бы от предмета твоей страсти пахло живой свежой плотью. Причем сказать «пахло», это не совсем точное выражение того состояния которое испытывал я. Я не испытывал интереса к своим сверстницам. Я не чувствовал в них шика… как выразился Алексей Иванов «… возле кофемашины возилась незнакомая девушка с рассиженной попой»; я не ощущал в них роскоши… «рассиженного» бабьего тела. Я не видел в них того что видел в своей математичке, шикарной русской женщине 32 – 35 лет, вдвое старшей меня, с крепкой добротной женской грудью, с плотным твердым торсом и прекрасной, ни очень рассиженной… попой. С незабываемыми выбритыми подмышками, в незабываемом безрукавном платье, и незабываемым запахом (во времена тотального отсутствия дезодорантов) созревшего бабьего тела... ах! Если бы только я мог признаться самому себе, преодолевая идиотский, однозначно вредный для моего здоровья стыд, как же я ее хочу… если бы только я мог… если бы я только посмел… наверняка со мною все было бы проще, без страстей и без ерзания внутри самого себя, спустя какие-то несчастные два-три года. Но что толку описывать то что прекрасно описано у Бунина.

А затем началась аскеза! Я читал пару лет подряд! Читал классику. Сам не понимаю, что это было. Наверное пара десятков томов Рабле, Вольтера, Томаса Манна и прочее… мне смогли бы заменить одну хорошую… с прекрасно-рассиженной… бабой! А может и нет. Наверное нет. Если бы спустя пару десятков лет кто-то спросил меня готов ли я отказаться от удовольствия приложиться к белой женской груди взамен постижения… антидюринга… я бы вероятно испытал легкий культурный шок. Но прежде чем обрести покой и оставить всяческое сомнение в первичности бытия (в банных факультетах армейского университета), я снова влюбился, той же, чистой, бесплотной любовью, занявшей весь мой ум и всю мою душу.

Она была моей одноклассницей, не хуже и не лучше других… просто она была раскованнее других. Мне это казалось особенной органичной изюминкой, и очень скоро я уже не мог замечать в ней ничего что подчеркивало бы ее человечность, как таковую. А чуть далее перестал замечать и ее самою. Мне хватало ее прекрасного образа. Это чудо длилось со мною шесть месяцев. За эти шесть месяцев я перечел тонны лирики и исписал еще пару чемоданов стихов, к той паре чемоданов прозы, что исписал годом ранее. Затем неожиданно пришло прозрение. Я его и не звал вовсе. Однажды, в мгновение, я разглядел в ней обычную, «кривлявую» девчонку, такую же неуверенную в себе как и все мы, и тут же проснулся. Чары спали, туман рассеялся. Смешки стали раздражать, ужимки нервировать – дура… резюмировалось поневоле. А что было дальше не помню. Мир осознавался мною как прекрасное отделенное от не прекрасного. Кто рассортировал и разложил все по полочкам я не задумывался. С этой стороны был Вознесенский со своею Озой, а с той… с другой стороны случайные гадости, на которые я не обращал внимания.

(омерзительный редактор... надо признаться)

************