Запретные слова, или Как я случайно три буквы в классе на доске написал

Когда я был в коммунарском клубе, там избегали говорить слово «мероприятие» в отношении каких-то задуманных или проведенных проектов, а говорили «дело». И хотя некоторые коммунары достигли определенных карьерных высот и высокого социального статуса, «дело» не смогло победить «мероприятие». И теперь вся активная молодежь употребляет это канцелярское слово, иногда чередуя его с новомодным «проект».

Когда я произносил в мастерской слово «творец» и его производные, Наталья Борисовна морщилась и вежливо, но настойчиво, поправляла: «Мы не творцы, а ремесленники, мы не творим, а сочиняем». В конце концов, я согласился, «творить», как-то действительно пафосно звучит. Вообще слово «пафос» звучало как «плохой». От Алексея Сашина я только и слышал «слишком пафосно», «пафоса бы поубавить». То есть, в текстах не должно быть никакого морализаторства, настойчивой пропаганды позиции автора, категоричных оценок героев и явлений жизни. И тут, подёргавшись, я с Алексеем согласился. Большей частью потому, что той же точки зрения придерживался и мой самый любимый педагог Валерий Ильич: «Чехов во многом самый сильный автор ещё и потому, помимо прочих его многочисленных достоинств, что он не выносит своим героям приговора, не осуждает и не оправдывает их, предоставляя читателю самому решить, кто тут - прав, кто - виноват, кто хороший или плохой. Да и есть ли в жизни кто-то однозначно плохой, или беспросветно хороший?» Принцип зеркала: чем точнее, честнее, чётче отражаешь жизнь – тем лучше, но зеркало не дает оценок, не вешает ярлыков. Правда, в отличие от зеркала, пишущий может направить свой взгляд куда он хочет, сосредоточить своё внимание на том, что волнует и заставляет писать.

Ремесло, только ремесло. Нельзя сделать человека талантливым. Но можно научить некоторым приемам, секретам. Талант – случайность, ремесло труд. Талант без ремесла пропадёт, не сможет выразить себя, проявить. Ремесло без таланта может создать что-то необходимое, даже интересное. Среди нас ходила фраза: «На первом курсе все гениальны, на втором талантливы, на третьем подают надежды, на четвертом сомневаются в себе, на пятом уверены в своей бездарности, но зато знают всё о том, как надо делать правильно».

Наши мастера, Рязанцева и Антонова, допускали мат. Но только в литературе, и только по делу, если без него нельзя обойтись. Антонова рассказала случай, как ей было стыдно, когда однажды на её столе сверху стопки наших текстов, оказалась работа Кима Белова с названием «… … …», а какой-то старый знакомый зашел, бросил беглый взгляд, зацепился, прочёл, и едва не получил сердечный приступ. Ненормативную лексику в текстах использовали почти все, исключая меня и Кирилла Олюшкина. Кирилл использовал мат только в жизни, в литературе он придерживался стандартов советской эпохи: «Какого кая надо гердить всякую кайню в своих вечных текстах, ведь от этого они никая не становятся ни гердей ни кайней». На эту тему часто вспыхивали споры. Я придерживался точки зрения Михаила Веллера: мат это крайнее средство, что-то вроде энергетика, использовать допустимо, когда необходимо крайнее напряжение сил, или, если оправдано ситуацией, в литературе. А если использовать этот «препарат» постоянно к месту и не к месту, это, во-первых, раздражает, а, во-вторых, притупляет действие этого экстренного средства, когда его особенная сила потребуется по-настоящему.

Однажды, чтобы прекратить очередную перепалку, мастер предложила вспомнить истории, связанные с матом. Естественно с уклоном в кино. Все рассказывали по очереди. Я рассказал случай, который произошел со мной в первом классе. По-моему это было во второй половине учебного года. Мама работала тогда в педучилище, преподавала русский язык и литературу. У неё был даже свой кабинет, а в нем такая фанерная загородка в конце класса (называлась она почему-то «лаборантской»). Там я часто сидел во время занятий и рисовал. В тот день всё было наоборот. Время шло к каникулам.

Класс залит светом. Мама в лаборантской, а я в классе у доски, со мной рядом какой-то мальчик детсадовского возраста, наверное, сын одной из сотрудниц училища, маминой подруги. Мы играем в школу. Я в роли учителя, пацан в роли первоклассника. Я, почему-то, решаю начать обучение с самых трудных (для меня) букв, пишу их на доске. В класс заходят три девушки-студентки, они спрашивают «А где Ангелина Яковлевна?», я показываю на лаборантскую. Девушки смотрят на доску, глаза их становятся круглыми и большими, потом они смеются, пряча лицо в ладошках. Я не понимаю в чем дело, мой «ученик» тем более. Студентки проходят за загородку, что-то говорят маме, мама выходит в класс и тоже смеётся.

Я смотрю на доску, что же там такого забавного? Ничего – три самые сложные буквы, написанные мелом. Точно такие же я видел на железных гаражах, и на кирпичной стене котельной. Я думал, кто-то тоже тренировался в их написании, для кого-то они тоже были самыми непонятными и заковыристыми. Я чувствую, что сделал какую-то страшную, постыдную вещь, я бросаюсь к тряпке и стираю буквы, но они всё еще видны на доске, как ни тру, как ни стараюсь, их бледные силуэты просвечивают сквозь время. Моё лицо становиться горячим. Слезы сами текут из глаз. Мама, мамочка, я не специально, я, правда, не думал, что это что-то такое! Мама смеётся, смеются студентки, смеются однокурсники, мастера. Я чувствую, они мне не верят, не верят, что я не придумал эту историю. Развожу руками. У меня нет доказательств, только моё слово.

Сергей Решетнев ©