373 subscribers

Господи, я ни с чем не могу согласиться!

Что ни пишут о Павле Кузнецове – меня не устраивает.

Вот слова Эфроса:

«Изучение кузнецовских образов на самом деле обнаруживает в них надтреснутость, или «разуверение», как говорила поэтическая старина. Скорбь и мечтательность соединяются в них… горчайшее из слов для Кузнецова – «невозможность».

Это объясняет, может быть, почему образ фонтана – поднимающейся и тяжело падающей вниз струи – стоял в центре кузнецовских композиций в те годы» (https://e-libra.ru/read/489378-profili.html).

Он себе в подкрепление стихи Тютчева привёл, где струя фонтана вздымается и падает.

Но на картине, о которой речь, нет этого вздымания.

Кузнецов. Утро (Рождение). 1905.
Кузнецов. Утро (Рождение). 1905.

Тут только падение.

Слева, вглядитесь, чаша фонтана, уходящая за верхний край картины. Чаша стоит на столбе с кариатидой. И перед нами только падающая вода. Причём, ещё не успевшая упасть! – Гладь воды бассейна, куда предстоит падать струе фонтана, ещё гладка, как зеркало. Фонтан секунду тому назад включили. Название «Рождение» относится именно к этому включению. Оно произошло на восходе солнца (солнце настолько ещё низко, что освещает только верх падающей струи, а всё, что ниже, ещё в тени). То есть «Рождение» относится ещё и к новому дню. То есть тут «речь» не про «невозможность», а, наоборот. Тут продолжение. И вот почему.

На ночь фонтан был отключён. Но в его чаше воды было полно до самого края. Из-за чего при неодномоментном его включении утром на полную мощность, то есть при попадании первой же малой дозы сегодняшней воды в чашу, та переполнилась и с одного края, нам видного случайно, полилась в бассейн тонкая струйка, тоже видная нам, и тоже ещё не успевшая упасть в бассейн и нарушить его зеркальную поверхность.

А за бассейном кто-то стоит. В белом. И подлетающая к бассейну струя эту фигуру уже закрывает. И потому она – как мимолётное виденье. – Нет. Плохо сказано. Мимолётное имеет ауру печальную – об исчезновении. А у Кузнецова – наоборот. Начало, начало и только начало. Рождение. Если вообще символисты сложны, воплощают поговорку: не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасёшься, то Кузнецов воспевает только последнюю фазу – спасение. Апогей оптимизма. То, что у вообще символистов отстоит очень далеко – в сверхбудущем.

И это как-то озадачивает: он дурак, что ли, Кузнецов? Взрослый же человек. Или всё-таки…

И тут пригодился тот же Эфрос:

«Кузнецов был мечтателем, его друзья были забавниками. Он видел, они сочиняли. Он чувствовал, они играли. Он смотрел внутрь, они – наружу. Мысль о маске по отношению к нему упорно колебалась…

В те годы литераторствующие мистики охотно играли противоположением «лика» и «личины». Так вот: странности Кузнецова были «ликом», странности прочих – «личинами». Сквозь прорези их масок поблескивали задорные глаза, и под масками нащупывались упругие, безусые и розовые лица. Тут твердо знали аксиому славы: «Чтобы быть замеченным, надо заставить себя заметить». А Кузнецов ходил среди них Иванушкой-дурачком.

Среди их показного мира он был интимен до неприличия и до невыносимости…» (Там же).

Насчёт других символистов Эфрос, подозреваю, просто красно говорит. Они на самом деле – настоящие: через нынешнее падение – ввысь, в сверхбудущее. Они мужественны. А Кузнецов – дитё: ему – сразу итог. И только бледность и туманность отдают тенью печали-предвидения, что не так-то всё просто будет.

Другие фонтаны, с рождающимися, что ли, младенцами (см. тут), ему удались хуже (насчёт этой наивности, пусть и оробевшей). Он всё думал (как-то темно), что его вдохновит миг рождения младенца.

«Два главных образа, преследующих зрителя в кузнецовском цикле этого периода, – фонтаны и младенцы – глубоко автобиографичны. О фонтанах я однажды слыхал от самого художника; о младенцах мне рассказали впервые посторонние и недобрые уста. И то и другое было замечательно.

О младенцах рассказывалось так: «Кузнецов, чтобы своих выкидышей писать, в родильном приюте жил. Как баба рожать, так Кузнецов писать…». Выходило дурацки и дурно. Какая-то житейская и обывательская правда тут была несомненно, но от этой наружной правды тайной ложью отдавало. Однажды осторожно я расспросил Кузнецова. Он ответил рассказом смутным и подробным. Мне трудно пересказать его, но он удовлетворил меня своим кузнецовским простодушием и «неведением добра и зла». Все, что передавала молва, было верно: и в родильном приюте жил, и как бабы рожают смотрел, и младенцев писал. Но в трудном, медленном, косноязычном рассказе Кузнецова все эти смехотворности и нелепости… загоралась иным светом. Пафос того, чему путанно и напряженно искал слов Кузнецов, вел его к апофеозу беременности, к утверждению, что нет на свете ничего красивее беременной женщины» (Там же).

Эфрос стесняется Кузнецова ругать. А мне что… Мне главное – понять, есть ли тут где следы подсознательного идеала.

Похоже, есть. Это парадоксальное изображение достижительного мига для выражения… сверхбудущего, благого для всех (как это и положено сверхисторическим оптимистам, символистам).

19 июня 2020 г.