0 subscribers

Увидев его, англичанин Герберт Уэллс сказал: «Если бы Бернарда Шоу постричь и расчесать бороду, то их почти нельзя было бы отлич

Увидев его, англичанин Герберт Уэллс сказал: «Если бы Бернарда Шоу постричь и расчесать бороду, то их почти нельзя было бы отличить». Американский ученый Дж. Б. Келлог, познакомившись с ним поближе, не уставал повторять, что он легко мог быть величайшим драматическим артистом. Сам же он иногда сожалел, что не занялся физическим трудом («Если бы я не был ученым, я стал бы крестьянином»), который доставлял ему истинное удовольствие и был насущной потребностью. «Спасибо матери с отцом, что приучили меня к жизни простой и скромной».

Отец, впрочем, будучи сам священником, мечтал, что сын станет его преемником и будет верою и правдою служить богу и церкви. А сын замахнулся на святая святых церковного учения — бессмертную неуловимую душу. И всю жизнь, вдоль и поперек исследовав человеческое тело и мозг, доказывал, что психика имеет вполне земную, материальную основу и может быть изучена так же, как сердце или желудок. И никакой эфемерной, непостижимой души не существует вовсе.

Он стал выдающимся ученым, гордостью отечественной науки, «первым физиологом мира», как назвали его коллеги на одном из международных съездов. Ему присудили Нобелевскую премию, избрали почетным членом 130 академий и научных обществ.

Ни один из наших ученых того времени, даже Д. и. Менделеев, не получил такой известности за рубежом. «Это звезда, которая освещает мир, проливая свет на еще не изведанные пути», — говорил о нем Герберт Уэллс. Его называли «романтической, почти легендарной личностью», «гражданином мира».

Он прожил очень долгую жизнь. Детство его прошло еще при крепостном праве. А умер он незадолго до Отечественной войны, пережив вместе со своей страной три революции и первую мировую войну. Мы все знаем его со времен своих школьных лет, его портреты висят в классах, напечатаны на страницах учебников.

Для нас он давно стал личностью исторической, монументальной, откуда-то из далекого прошлого. Но тогда почему на американской выставке в Москве в 1959 году суперновинка тогдашней техники — электронно-вычислительная машина на вопрос: кто самый известный русский ученый в Америке? — «не задумываясь», ответила: ИВАН ПАВЛОВ.

Что дало И. Павлову возможность остаться нашим современником?

«Мы имеем дело с одной из последних тайн жизни, — писал он в самом начале своего многотрудного восхождения к вершинам о тех научных проблемах, которыми собирался заниматься, — с тайной того, каким образом природа, развиваясь по строгим неизменным законам, в лице человека стала осознавать самое себя».

Он вышел на штурм этой «последней тайны жизни» — человеческого сознания, мышления.

В чем же состояла тайна его жизни, внутренняя драматургия его незаурядной судьбы?

«СПАСИБО МАТЕРИ С ОТЦОМ…»

Когда Иван Павлов впервые прибыл в Петербург, было ему всего двадцать лет. Не сразу привык он к каменно-громадной северной столице. Все здесь было не так, как в родной Рязани. Дома все больше каменные, каменные же мосты, река и та камнем одета — нигде поросшего кустами берега не увидишь, ногой по земле не ступишь.

Камень — серый, вода в реке — серая, холодная. И пахнет не речной привычной сыростью, а незнакомым морским запахом — просмоленных канатов, гниющих водорослей. А корабли хоть и по реке плывут, но видно, что нездешние — огромные фрегаты с парусами, напитавшимися солеными морскими ветрами.

То ли дело родимый Трубеж, заваленный бревнами, загруженный барками, плотами, лодками. С крутым, в ивняке этим берегом и пологим, луговым — противоположным. С обрыва видна широкая лента Оки. А уж про Оку и говорить нечего. Там золотые песчаные плесы и луга, луга без конца и края. Летом, в сенокос, весь город, бывало, пропахнет луговыми цветами, привяленной травой. Плывут по улочкам высоченные душистые возы сена на торжище — сенной базар.

Священнослужителю Павлову обычно отводили делянку для сенокоса на приокских заливных лугах. И отправлялись туда на косьбу всем семейством. Да и мать всегда собирала и сушила травы. С тех пор и привык Иван к летним травяным запахам, словно бы пропитался ими.

Каменного же мало было в Рязани. Разве в центре гордость города — знаменитый собор Бориса и Глеба да с десяток самых главных построек. А так — Рязань была деревянною. На Соборной площади булыжная мостовая, а тротуары все одно деревянные. На окраинной же Никольской, где жили Павловы, улица поросла травой, летом в жару прямо посреди нее купались в пыли куры. И дом их был деревянный, одноэтажный, с небольшой — в три окошка — светелкой наверху, где размещались сыновья и постояльцы — сельские ребята, приехавшие в город на учебу, которых мать для приработка брала на пансион.

Никольская — улица тенистая, вся в вязах и ветлах. Дом — за сплошным дощатым забором с высокой, тоже дощатой с крытым проемом калиткой. При доме яблоневый сад. Отец сам любил возиться в саду и сыновей сызмальства приучал к земле. И передал-таки свою любовь. На всю жизнь сохранил Иван привязанность к земле, всегда сам копал грядки, сажал овощи, ухаживал за деревьями и цветами.

В отцовском саду яблок в урожайные годы была тьма-тьмущая. Их и сушили, и продавали: все подспорье в хозяйстве, где много ртов — своих детей четверо, да племянники и другие родственники, коими бог не обидел.

А за домом пустырь — поросший бузиной и акацией «плац», как его все называли: раздолье для городков, в которые так любила играть рязанская детвора.

Как не хватало ему в чужом каменно-сером Петербурге этой травяной, деревянной, яблочной родной Рязани.

Тридцать шесть церквей насчитывалось в Рязани в ту пору. Отцу Ивану достался приход Николовысоковской церкви с длиннющей колокольней, за что и называвшейся чаще попросту Никола Долгошей. В сторожку к хромому звонарю Василию повадились бегать поповичи: слушали птиц, которых у того было великое множество, лазали на колокольню гонять голубей.

А однажды — большие уж были, разбойники, — запустили с колокольни ночью бумажного змея с горящими, «дьявольскими» глазами, чем нагнали страха на всю округу. Хорошо, что городовой Пафнутьич был большой любитель яблочной настойки, запасы которой хранились у отца Петра прямо в кабинете за синей занавесью. Тут, в кабинете, он и принял представителя правопорядка. И после весьма продолжительной беседы дело удалось решить миром.

Когда же городовой отбыл восвояси, долго еще гремел в доме отцовский зычный бас. Крут и гневлив был отец Петр, но справедлив и вдумчив. А потому, остыв и поразмыслив спокойно, он соорудил для сыновей в саду около дома трапецию, навесил кольца, установил лестницу, брусья для занятий гимнастикой, чтобы вся «лишняя» сила в пользу шла, а не на баловство.

С тех пор и стал неразлучен Иван с гимнастикой. Силой обладал недюжинной и выносливостью отменной. Первый раз усталость стал чувствовать, когда ему семьдесят пять сровнялось. А до того неутомим был и здоровья богатырского, что немало пригодилось ему в кулачных боях, коих он хоть и не был любителем, но и в стороне стоять, когда шли стенка на стенку, не случалось.

Кулачными боями пробавлялись тогда в Рязани и взрослые и ребятишки. Городские шли против деревенских, «кутейники» — семинаристы — против «красных воротников» — гимназистов. Не сдюжишь или просто отлынишь от встречи — прослывешь трусом. А за Павловыми этого не водилось.

И еще одно зерно, посеянное отцом, легло в характере сына на благодатную почву. Большой любитель домашнего чтения, просвещенной беседы, отец Петр самолично приохотил детей к книге. Поначалу он было и отвел их к соседке-горбунье Павле Власовне, что обучала грамоте окрестных ребятишек всего за меру пшена в год. Да что-то на этот раз дело продвигалось туго: не складывались непонятные «веди», «рцы» и прочие буквы в знакомые слова. И тогда отец начал учить сыновей не по азбуке, а прямо по книжке. Были это басни И. А. Крылова. Они-то и стали для Ивана букварем и первой прочитанной книгой.

Годы спустя в кабинете академика Ивана Павлова на письменном столе всегда лежала эта книга, ставшая любимой. И никому из домашних не разрешалось перекладывать ее на другое место, хоть и по причине уборки. В таких случаях совсем по-отцовски сердито гремел хозяин дома:

— Эта вещь сорок лет лежит на этом месте и будет тут лежать!

В обширной отцовской библиотеке среди многочисленных подшивок «Губернских ведомостей», «Московских ведомостей», «Рязанских епархиальных ведомостей», самого популярного тогда журнала «Нива» с приложением сочинений классиков и прочей литературы, когда стал постарше, нашел как-то Иван книжку с красочными картинками, раз и навсегда поразившими его воображение. Называлась она «Физиология обыденной жизни», но, судя по оглавлению, была полна удивительных историй. «Муки голода. История Калькуттской черной пещеры. Народы, едящие глину… Узкие корсеты. Удушение 72 лиц на пароходе „Лондондерри“. Два самоубийства. Факиры» и дальше в том же духе. Автор — некто Г. Г. Льюис — рассказывал, впрочем, о самых прозаических вещах: пищеварении, дыхании, работе сердца, но так образно и живо, что они представали совсем в ином свете.

Даже такая обыденная вещь, как работа желудка, выглядела в изложении автора почти фантастически. В этой удивительной книжке подробно рассказывалось о всевозможных приключениях пищи в желудке и кишечнике — тех химических чудесах, в результате которых хлеб, мясо, молоко превращаются в строительный материал и источник энергии для нашего тела.

Прочитанная дважды, как учил отец поступать с каждой книгой (правило, которому в дальнейшем сын следовал неукоснительно), «Физиология обыденной жизни» так глубоко запала ему в душу, что и будучи уже взрослым «первый физиолог мира» при каждом удобном случае на память цитировал оттуда целые страницы. И кто знает — стал бы он физиологом, не случись в детстве эта неожиданная встреча с наукой, так мастерски, с увлечением изложенной. Во всяком случае, первые научные работы будущего известного ученого были посвящены именно работе сердца и пищеварительного аппарата.

Истоки наших увлечений, влияющих порой на всю жизнь, — как часто уходят они глубоко в детство, когда сами мы еще не умеем и не можем сделать нужный выбор, и к нему вольно или невольно подталкивают нас родители. Низкий поклон от нас рязанскому священнику Павлову за те книги и журналы, которыми был до отказа набит шкаф в его кабинете, заполнены чердак, чуланы и каморки во всем доме и где однажды его сын нашел потрепанную книжку без обложки с врезавшимися в его цепкую детскую память картинками, на которых было изображено устройство живого насоса — человеческого сердца и нашей внутренней химической фабрики — желудка.

Все мы родом из детства. Академик Павлов чувствовал это особенно сильно. «Родился я в городе Рязани…» — так начинает он свою автобиографию. Он при каждом удобном случае вспоминал и рассказывал эпизоды из своей рязанской жизни, хотя здесь прошла только его юность, — так крепки были корни, связывавшие его с родной Рязанщиной, и так многое определили они в его дальнейшей судьбе.

Он был неизменно привязан к родным, землякам, к самой Рязани. В доме Павловых в течение всей его жизни постоянно жили и подолгу гостили родственники и близкие рязанские знакомые.

— А как теперь Трубеж? Наверно, совсем обмелел? — спрашивал он годы спустя у своей сестры. И, услышав, что реку теперь не узнать — расчищена, русло углублено, так что и пароходы ходят, — радовался несказанно: — Хочется побывать в родных краях, да вот все никак не выберешься.

Выбрался он после долгого перерыва, всего за год до смерти. Земляки очень обрадовались именитому гостю, возили по городу, показывали свое хозяйство. А на прощанье подарили корзину рязанских яблок, с детства так любимых им.

Образы родного дома, воспоминания детства нередко использовались им и в научных собеседованиях для иллюстрации и доказательства своих выводов.

Самое же главное, что своей «детскости» он не утратил и в старости. Академик Павлов с неистощимым задором играл в игру рязанских школяров — городки. И не было для него большего удовольствия, чем выбить «пушку» или сорвать «запечатанное письмо». На всю жизнь осталась у него любовь к собиранию и коллекционированию бабочек. С какой живостью, несмотря на возраст, он гонялся за отсутствующими в его коллекции экземплярами.

Так много непосредственного, нередко наивного, чисто детского было в его характере!

«Не гожусь я для жизни среди взрослых, — признавался он в одном из писем своей будущей жене. — Никогда нет примирения с этим жизненным комедиантством, с этой внешностью, так далекою от истинных желаний, намерений, чувств, мыслей. Ты счастлива тем, что можешь в твоих ребятишках видеть их душу до дна, видеть их истинные восторги, действительное горе, настоящие желания, видеть людей, а не обязательно актеров. Я завидую тебе. Я бы ликовал в этой истино людской компании… Как влечет меня сейчас к этой детской компании и как мне хорошо представляется среди нее».

В детстве ему приходилось не только отцу в огороде помогать, но и матери в домашнем немалом хозяйстве: и дров наколоть, и воды из колодца принести, и печи в доме протопить. Печи с тех самых пор и до глубоких седин — где бы ни случалось жить — топил всегда сам, и делал это мастерски. «Теперь печи топить не умеют», — ворчал сердито, но и с некоторою похвальбой своему искусству.

«Спасибо матери с отцом…» — до самой старости не уставал повторять великий физиолог.

ДЕЛА БОЖЕСКИЕ И МИРСКИЕ

В роду Павловых — сколько знали и помнили — все были служителями церкви. Правда, все больше низшими церковными чинами — дьячками, пономарями. Отец будущего академика окончил семинарию и первым выбился в священники, званием этим дорожил и службу нёс исправно. Братья его — оба Иваны — не сподвиглись на столь успешную стезю. Один, несмотря на то, что был церковным служителем, слыл непобедимым в кулачных боях. Был подстережен завистниками, в одной из схваток исподтишка ударен, видимо, свинчаткой, чугунной гирей или чем другим недозволенным и вскорости скончался, оставив семью на попечение своего преуспевающего брата. А другой — ерник, весельчак, выпивоха — сам не удержался в священниках, бросил нудную церковную службу, стал бродяжничать, а потом и вовсе спился на вольных хлебах. Детей же его тоже пришлось поднимать брату.

Священник Николовысоковской церкви отец Петр стал таким образом единственной опорой всей многочисленной родни. Он принял это как должное, не огорчался излишне, с чисто крестьянской сноровкой старался поддержать свой бюджет огородом, яблоневым садом, прочим домашним хозяйством. Что же касается службы, то все обряды он справлял охотно, а проповеди читал с явным удовольствием. Рязанская консистория даже издавала эти его сочинения как образцовые.

Не зря, видно, он выписывал столько газет и журналов, стараясь, чтобы мирские дела не заслоняли духовных интересов. Любил изъясняться по-латыни и по-гречески. Письма сыну, когда тот уехал из Рязани, писал тоже все больше по-латыни. «Возлюбленнейший мой сын, как не радоваться мне, видя твои успехи на путях познания!»

Само собой, и сыновей своих он не мыслил иначе как с семинарским образованием. А потому, когда пришла пора, мать пошила для сыновей из старых отцовских ряс мундирчики, и глава семьи отвел их на Соборную площадь, где в белом каменном доме помещалось Рязанское духовное училище. Дмитрию тогда было девять лет, а Ивану — все одиннадцать, но поступили они оба в первый класс. Года за два до этого случилась беда: раскладывая для просушки яблоки на крыше сарая, Иван упал с нее на каменную площадку и сильно зашибся. Не чаяли, что и поправится. Выручил родственник — игумен Троицкого монастыря: забрал крестника к себе, сам «прописал» ему физкультуру, обтирания, купания — выходил-таки, поставил на ноги. Привез в Рязань как раз к сроку, когда надо было начинать учебу. Так и пошли оба брата-разногодки в один класс.

А всего в училище было четыре класса. И предстояло тут братьям изучить святую историю Ветхого и Нового завета, церковное пение, чистописание, славянскую и русскую грамматику, арифметику — словом, азы божьей науки и грамоты.

Самая же главная премудрость должна была начаться в семинарии, куда братья поступили, окончив училище. Теперь по утрам они бежали по Никольской направо и сворачивали за угол на Семинарскую. В духовное же училище шагал тем временем младший брат — Петя. Других дорог к учебе для детей священника в ту пору в Рязани не было. А отец непременно хотел видеть сыновей образованными.

Особые надежды питал он в отношении старшего — Ивана. Выучится, станет священником, будет кому в старости передать свой приход. Да и по характеру он самый основательный, любит читать, на пустяки разные, как весельчак Дмитрий, не отвлекается. Даст бог, выйдет толк из мальца. А пока пусть зубрит латынь и греческий, долбит богословие, штудирует философию, в риторике упражняется.

Семинария тех лет была уже не той твердолобой бурсой, что описана в знаменитом романе Помяловского. Конечно, тут вдосталь пичкали священным писанием, церковной историей. Однако же не забывали логику, психологию, педагогику и даже философию. Не последнее место занимали история, русская словесность, литература. Даже физику и математику должны были знать будущие церковнослужители. И не только древнюю латынь и греческий, но и французский с немецким. Были тут и уроки естественной истории. И сочинения писали на вольные темы, дабы развить в семинаристах способности к рассуждению и свободному изложению мыслей — как без этого обойтись будущим проповедникам? И дискутировать их обучали по всем правилам, чтоб и этим искусством ревностные служители церкви владели в совершенстве — мало ли какие вопросы могут задать им ретивые прихожане: надо уметь отбиваться.

Семинарист Иван Павлов особо преуспел по части дискуссий. Заядлым спорщиком на всю жизнь остался, не любил, когда с ним соглашались, — так и кидался на противника, норовя опровергнуть его аргументы. Семинарская наука не пропала для него даром. И брата, и своих одноклассников, и даже отца вовлекал он в жаркие дискуссии, да только не по церковным догматам.

Случилось ему как-то прочесть статью неизвестного автора по фамилии Писарев. «Всемогущее естествознание держит в своих руках ключ к познанию всего мира», — было сказано там. Естествознание, а не абстрактная философия, которой пичкали их в семинарии. В ту пору такое заявление было настоящим откровением. Семинаристы стали разузнавать — кто такой этот Д. И. Писарев? Узнали: автор за свои вольнодумные писания, подрывающие основы церковного вероучения, сидит в Петропавловской крепости.

Семинаристы зачастили в Публичную библиотеку, что на Почтовой. Приходили задолго до открытия, толклись у порога, перебрасывались задиристыми репликами с гимназистами, тоже повадившимися ходить сюда. А как только дверь открывалась, разом вваливались в зал, норовя побыстрее ухватить очередной номер «Русского слова», где с продолжением печатались статьи вольнодумца Д. И. Писарева. И зачастую семинарист Иван Павлов первым овладевал заветным журналом.

Из статьи Д. И. Писарева «Прогресс в мире животных и растений» он узнал об учении Дарвина, об отнюдь не божественном происхождении человека. Д. И. Писарев убеждал, что наука должна стать «насущным хлебом каждого здорового человека».

В журнале «Современник» печатался роман другого автора — Н. Г. Чернышевского «Что делать?». Одна из статей Д. И. Писарева была посвящена «новым людям», описанным Н. Г. Чернышевским. Она так и называлась «Новый тип». А сам Н. Г. Чернышевский тоже, как выяснилось, сидел в Петропавловке.

Все это было странно и непонятно. В семинарии твердили про бога, бессмертную душу, загробную жизнь, про послушание и смирение. А в миру происходило что-то другое. Умные передовые люди призывали не к слепой вере, а к изучению важнейших жизненных проблем, к борьбе с косностью, благодушием, рутиной. И путь к этому они видели в естественных науках, призванных описать нам самих себя и наше место в природе и обществе.

Количество вольнодумных статей все множилось. Один из авторов — А. И. Герцен — вынужден был даже покинуть Россию и основать «Вольную русскую типографию» в Лондоне.

В «Медицинском вестнике» появилась статья известного ученого И. М. Сеченова «Рефлексы головного мозга». «Вам, конечно, случалось, любезный читатель, присутствовать на спорах о сущности души и ее зависимости от тела, — говорилось в ней. — Войдемте же, любезный читатель, в мир явлений, который родится из деятельности головного мозга».

Можно ли было не последовать этому приглашению?

«Смеется ли ребенок при виде игрушки, улыбается ли Гарибальди, когда его гонят за излишнюю любовь к родине, дрожит ли девушка при первой мысли о любви, создает ли Ньютон мировые законы и пишет их на бумаге — везде окончательным фактором является мышечное движение…. читателю становится разом понятно, что все без исключения качества внешних проявлений мозговой деятельности, которые мы характеризуем, например, словами: одушевленность, страстность, насмешка, печаль, радость и прочее, суть не что иное, как результат большего или меньшего укорочения какой-нибудь группы мышц, — акт, как всем известно, чисто механический».

Казалось бы, все так ново, интересно. Но на издание наложили арест, автора вызвали в суд. Почему? Его статью объявили проповедью распущенности нравов, стремлением разрушить моральные основы общества. Церковь усмотрела в ней попытку уничтожить, подорвать религиозное учение.

Семинарист Павлов не знал, где правда, но он буквально заболел «рефлексами». Мог ли он предполагать, что это слово, произнесенное И. М. Сеченовым, станет основой его будущего учения о работе мозга, которое перевернет прежние представления ученых? Много лет спустя академик Иван Павлов, выступая на собрании, посвященном столетию со дня рождения своего великого учителя, назовет И. М. Сеченова «отцом русской физиологии». И это наименование станет классической формулой вплоть до наших дней. А уже в наше время XIX век назовут веком И. М. Сеченова, а XX — веком И. П. Павлова.

Но все это будет потом. А пока каждый день семинариста Павлова начинается по звонку колокольчика однорукого служителя Филиппа. Мелькает в коридорах шелковая фиолетовая ряса отца Иоанна, стучит своим суховатым посохом протоиерей Харлампий. Размеренно диктует им греческие тексты Феофилакт Антонович Орлов — осанистый, с патриаршей бородой. Читает стихи Н. А. Некрасова быстрый, совсем не церковного облика, с бритым лицом и прямыми волосами Дмитрий Иванович Никольский.

На рождество по-прежнему семинаристы, запасшись большими мешками в надежде на обильное угощение, славят Христа под окнами богатых горожан.

Иван Павлов пытается сочинять стихи — то под Беранже, то под Некрасова и все мечтает показать их бывшему вице-губернатору Рязани, известному писателю Салтыкову-Щедрину.

Но все чаще отвлекается он на естественные науки. Из старых отцовских очков соорудил микроскоп и зачастил в подвал к семинарскому медику. В сочинении на тему — поэзия не есть ли одно безделье, когда она в своих картинах и образах не следует действительности в том виде, как она есть на самом деле, безапелляционно заявляет: «Да, такая поэзия — безделье, потому что, как всякое безделье, она не приносит никакой пользы, а даже способна принести вред». И дальше утверждает, что истинную пользу могут принести лишь естественные науки.

А в диспуте на тему — лежит ли душе закон человеческий — умудряется произнести и вовсе богохульные слова о каком-то рефлексе, который будто вместо души у человека. И все это как на грех в присутствии самого архиепископа.

А ведь так гладко и складно шло поначалу. Но не успел его предшественник выговорить заключительные слова — «Итак, все сказанное подтверждает, что душа, как сущность, независима от тела, не подчиняется и не может подчиняться физическим законам жизни человеческой и для нее нет иных законов, кроме тех, которые установлены божественным промыслом», — как этот крамольник Павлов накинулся на него, словно в кулачной драке.

— Да, это так, если отбросить данные новейшей науки, которыми, очевидно, не располагает господин. — И, отвесив непременный поклон в сторону его преосвященства, продолжал: — Я позволю себе задать только один вопрос: что такое рефлекс? Я вижу, мой противник побледнел, кровь отлила от его лица. А почему? Думаю, вследствие испуга. Господин боится проиграть наш спор и, услышав незнакомое слово, которое он не может истолковать, перепугался. Следовательно, не в душе лежит причина его бледности, а во внешнем раздражении. И так, если основываться на показаниях опыта, бывает всегда. Вот тут я и подхожу к понятию рефлекса. Что это такое? Отражение того, что мы видим, слышим, ощущаем. Осмелюсь заявить: душа есть не что иное, как рефлекс. А все духовное есть земное…

И это говорит будущий священнослужитель! Да как же это совместимо с тем саном, которым он будет облечен по окончании семинарии? Вызвать секуторов для битья розгами? Так вроде велик по возрасту для такой экзекуции. Сообщить отцу, чтоб забрал от греха подальше своего неразумного отпрыска?

Приглашенный для беседы священнослужитель Павлов был немало удивлен таким оборотом дел. Но еще больше изумился он, доверительно побеседовав дома с сыном. Выяснилось, что тот и сам имеет намерение из семинарии уйти и совершенствоваться в естественных науках.

«Под влиянием литературы шестидесятых годов, в особенности Писарева, — напишет он потом в автобиографии, — наши умственные интересы обратились в сторону естествознания — и многие из нас — в числе этих и я — решили изучать в университете естественные науки».

«РАССУДИВШИ ЗАНИМАТЬСЯ ЕСТЕСТВЕННЫМИ НАУКАМИ»

Ранним сентябрьским утром поезд прибыл в Петербург. Из вагона, робея, вышли трое рязанских семинаристов: Иван Павлов, Владимир Гольцов и Николай Быстров. Двое последних — одноклассники и приятели Ивана, квартировавшие у них в доме. Прожив бок о бок в крохотном получердачном мезонине, где помещала своих квартирантов мать Павлова, все годы семинарской учебы и сдружившись за это время, они и здесь решили не разлучаться, вместе попытать счастья в новой петербургской жизни.

Громады дворцов, колоннады величественных зданий, узорные чугунные решетки, каменные львы, застывшие у порталов, просторные площади, купол Исаакия, золоченый шпиль иглы Адмиралтейства открылись им в своей первозданной красе.

Примолкшие, шагали они по только начинавшему просыпаться городу. Пересекли Дворцовую площадь с колонной посредине и вышли к Неве. Закованная в гранит, свинцово-серая под низко нависшими темными осенними облаками, река дохнула на них холодом и сыростью. На том берегу, за излучиной, казалось, прямо из воды поднимались мрачные каменные стены и башни печально знаменитого каземата. Так вот она какая, Петропавловская крепость, где томились прославленные узники — Н. Г. Чернышевский, Д. И. Писарев, где были написаны и роман «Что делать?», и вольнодумные писаревские статьи, разбередившие им душу, заставившие обычных семинаристов из рязанской провинции оторваться от отчего дома и устремиться на поиски своего, нового пути в жизни!

Целью их был университет. Почему Петербургский? В городе на Неве жил автор «рефлексов» И. М. Сеченов. Именно это обстоятельство стало для Ивана Павлова решающим при выборе места дальнейшей учебы. И хотя от Рязани до Москвы было рукой подать, он отправился за восемьсот верст в Петербург, поближе к И. М. Сеченову. Остальные потянулись за ним, чтобы не ломать компанию. Да и сноровистее вместе-то.

Расставание с отчим домом, как ни странно, прошло более или менее мирно. Конечно, отец, узнав о намерении сына вместо богословия изучать естественные науки, сильно огорчился. Но, поняв, что сыну не по душе служить заутрени да вечерни, крестить новорожденных и отпевать покойников, не стал чинить препятствий к отъезду.

— Как хочешь, — сказал он, когда тот объявил ему о своем решении, — дело твое.

И даже рассказал, как он сам, без всякой посторонней помощи пробивал себе дорогу, прошагав пешком без малого двести верст от родной деревни до Рязани, чтобы поступить здесь в семинарию.

С крестьянской хитроватой прозорливостью (мало ли как сложится дальше жизнь) он сходил к благочинному и запасся «свидетельством о бедности». В бумаге той говорилось, что, мол, священнослужитель Павлов по бедности не может содержать своего сына и просит принять его на государственные харчи. В действительности же дела обстояли совсем не так плохо.

У священника Павлова, переведенного к этому времени в церковь при Лазаревском кладбище и получившего по месту новой службы казенное жилье, по-прежнему остался свой дом. И матушка-попадья теперь целиком отвела его под пансион. А за каждого квартиранта плохо-бедно платили три рубля в месяц. Да и яблоневый сад, ставший питомником лучших сортов чуть не для всей Рязани, давал доход. Не считая тех гривенников и пятаков, которые обильно сыпались в мошну священника, служившего при кладбищенской церкви. Так что матушка даже служанку завела для подспорья в домашних делах. И, собирая сына в дорогу, она набила всякими домашними припасами полную корзину. Туда же вместо благословения положила полотенце с собственноручною вышивкой: «Кто прям, тот упрям».

Отец при прощании растрогался и все повторял:

— Летом, на вакации… ждем.

И сын приезжал на вакации каждое лето, пока была возможность. А долгими зимами писал отцу подробные письма, которые тот, надев очки в железной оправе, внимательно прочитывал, сидя в своем кабинете, и складывал в шкаф, где хранились, кроме того, и семинарские сочинения старшего сына как на русском, так и на латыни и на греческом.

Тридцать лет длилась эта переписка. Как о многом могли бы нам рассказать теперь письма молодого Павлова, да не уберег их отец, как ни старался. Случился в доме Павловых пожар — и сгорели эти бесценные реликвии вместе со шкафом…

Погрузив пожитки сына в желтый увесистый чемодан да прихватив немалую корзину с провиантом, вся семья отправилась на путейный двор, или воксал, как тогда говорили (железная дорога была в новинку, ее только-только проложили к Рязани). Здесь груз подхватили проворные носильщики в белых фартуках и с фирменными бляхами. Подали локомотив. В ту пору каждый из них имел собственное имя. Павлов — он хорошо это запомнил — ехал на «С. Полякове».

«Как раз за год до моего приезда в Петербург, — вспоминал он потом, — Лессепс Суэцкий канал достроил… и вообще тогда ведь даже в электрическую лампочку никто не верил — считали абсурдом».

Но «чугунка» была уже реальностью. И в первое свое путешествие рязанские молодцы отправились на новейшем транспорте. Как водится, только в начале пути думали о доме, о тех, кого оставили. Затем мысли их обратились к Петербургу, к вожделенному университету.

…И вот теперь, вдосталь побродив по городу, они шли через Дворцовый мост на Васильевский остров, приближаясь к цели. Перед ними замаячило растянувшееся чуть не на полверсты строение и двенадцать примыкающих к нему одинаковых трехэтажных корпусов.

Университетский двор был заполнен сотнями таких же, как они, юношей, съехавшихся сюда с разных концов России. Забиты молодежью были все коридоры и вестибюль. Впоследствии Павлов не раз вспоминал о могучем потоке, который мощно влился в русло науки в те годы. Будущий знаменитый почвовед Василий Докучаев и будущий изобретатель радио Александр Попов, впоследствии выдающийся математик Александр Ляпунов и ботаник Иван Бородин, в дальнейшем сподвижник Павлова физиолог Николай Введенский и его научный противник невролог Владимир Бехтерев — все они прибыли в Петербург почти одновременно.

Бывший рязанский семинарист Иван Павлов вынул из чемодана свои бумаги и вошел в канцелярию университета. Прошение его превосходительству действительному статскому советнику ректору императорского Санкт-Петербургского университета Карлу Федоровичу Кесслеру было написано им заблаговременно.

«Окончив полный курс общеобразовательных наук в Рязанской духовной семинарии, — говорилось в нем, — покорнейше прошу Ваше Превосходительство принять меня в число студентов Императорского Санкт-Петербургского университета по Юридическому факультету и тому же разряду. При сем прилагаю: свидетельство об успехах и поведении, метрическое свидетельство о рождении, копии с них, формулярный описок о службе родителя моего, города Рязани Лазарево-кладбищенской церкви священника Петра Дмитриевича Павлова за 1869 год, свидетельство о бедности Благочинного и удостоверение Инспектора о моем поведении.

Августа 1870 года Иван Павлов руку приложил».

Свидетельства о поведении и учебе подтверждали прилежание «весьма ревностное» и успехи семинариста Ивана Павлова в положенных науках — «очень хорошие, отлично хорошие и весьма хорошие». Юридический же факультет был назван в прошении потому, что при поступлении на него не надо было сдавать математику, на которую будущий естествоиспытатель своевременно должного внимания не обратил. И чтобы не срезаться по математике, он избрал обходной путь, имея в виду некоторую хитрость, к которой собирался прибегнуть какое-то время спустя.

Успешно сдав экзамены и будучи зачислен в университет, Иван достал второе прошение, также заранее заготовленное, и отнес его в канцелярию. Все к тому же Карлу Федоровичу Кесслеру:

«Рассудивши заниматься естественными науками, покорнейше прошу Ваше Превосходительство переместить меня с Юридического факультета на Физико-математический по естественному отделению».

Что делать: молодо-зелено, не сразу сподобился сделать правильный выбор. Карл Федорович, помнится, заприметил этого семинариста из поповичей: ростом невысок, но коренаст, кряжист, с каштановой густой бородой, отпущенной явно для солидности, серьезен, вдумчив… И ректор подписал прошение.

Но каково же было его недоумение, когда ровно через год история повторилась. В университет вновь сдал экзамены рязанский семинарист Павлов — тоже на юридический факультет. Откуда же было ректору знать, что это брат Ивана — Дмитрий, по причине веселого характера и неусидчивости оставшийся в третьем классе семинарии на второй год, теперь идет по стопам старшего. Еще больше изумился Карл Федорович, когда месяц спустя после зачисления получил от Дмитрия Павлова второе прошение и в нем опять: «Рассудивши заниматься естественными науками, покорнейше прошу переместить меня…»

Конечно, если подходить строго, надо было оставить все как есть: вовремя думать полагается, чего скакать с места на место? С другой стороны, от человека гораздо больше пользы, когда он на своем месте находится. И Карл Федорович хоть и не сразу, но разрешил студенту первого курса юридического факультета Дмитрию Павлову перейти на естественное отделение.

Однако же когда такая ситуация возникла в третий раз — о, мой бог, сколько там этих Павловых в Рязани?! — ректор категорически отказался переводить очередного студента Павлова, «рассудивши», что за всем этим кроется явное нарушение столь любезных его немецкому сердцу параграфов.

Но что за беда? У Павловых и это было предусмотрено. Младший — Петр — отлично ладил с математикой и легко сдал экзамены прямо на естественное отделение.

Знал бы любезнейший Карл Федорович, какое великое благо он совершил, подписывая пресловутые прошения, не без известной хитрости составленные братьями с легкой руки старшего — Ивана. Все трое стали учеными. Иван — физиологом, Дмитрий — химиком, Петр — зоологом. Но только Иван Павлов стал выдающимся исследователем.

Сбылась заветная мечта. Иван Павлов стал студентом-естественником. С гордостью и в то же время с душевным трепетом ходил он по гулким университетским коридорам, слушал лекции прославленных ученых.

Химию читал Дмитрий Иванович Менделеев — молодой, длинноволосый, златокудрый. Была зима 1870/71 года — как раз в это время он свел свои наблюдения и исследования в единую таблицу, принесшую ему мировую известность. Все вещества оказались связаны между собой строгой, вполне определенной зависимостью. Знаменитая таблица Менделеева, вошедшая теперь во все учебники, тогда зарождалась прямо на глазах студентов. Они стали очевидцами одного из крупнейших научных открытий нашего века…

Александр Михайлович Бутлеров продолжал тему дальше: его лекции были посвящены органике. И тоже преподносил студентам самое последнее слово науки: только что удалось наконец покончить с таинственной «жизненной силой», которая будто бы отличает живое вещество от неживого. Именно тогда органическое вещество впервые удалось синтезировать в лаборатории из обычных неорганических и тем самым доказать, что непреодолимой границы между ними нет. Это тоже была настоящая революция, определившая целую эпоху в науке.

Ивана Михайловича Сеченова, отлученного за свои «рефлексы» от преподавания в Медико-хирургической академии, можно было встретить в лабораторном корпусе университета, где этот скромный, внешне неприметный человек с темными волосами и слегка тронутым оспой лицом, неизменно напевая, производил опыты, так сказать, из любви к науке и с любезного разрешения Дмитрия Ивановича Менделеева. Кто мог предполагать, что, вернувшись в Петербург из Одессы, куда загонит его царская администрация за неугодную ей науку, И. М. Сеченов первым делом посетит лабораторию теперешнего студента Ивана Павлова и своим тихим голосом, без нажима произнесет слова, которые его заочный ученик и почитатель будет с благодарностью вспоминать все оставшиеся годы: «Раньше я считал лучшим физиологом-экспериментатором Карла Людвига. Теперь вижу, что первенство принадлежит вам».

КОМПАНИЯ БРАТЬЕВ ПАВЛОВЫХ

Студент Иван Павлов с головой погрузился в учение. Поселился он с одним из своих рязанских приятелей здесь же, на Васильевском острове, неподалеку от университета, в доме баронессы Раль. «Литейный мост был еще деревянный, плашкоутный… — вспоминал он позже, — ходили конки. Всегда, бывало, норовлю за пятачок проехаться на самой крыше, на „империале“. И даже лучше, приятнее…» (Что касается «приятности», то это было абсолютной правдой: и став академиком, Павлов норовил так вот, по-студенчески, проехаться на «империале», не преминув при этом обязательно вступить в разговор со случайными попутчиками.)

Тогда же пятачки и те нередко приходилось экономить и преодолевать казавшиеся после Рязани большими петербургские расстояния пешком. Зато на всю жизнь осталась привычка мерить шагами столичные ли улицы, деревенские ли проселки.

С деньгами было туго. Казенного кошта не хватало. Тем более что в результате перемещений с юридического отделения на естественное студент Павлов, как опоздавший, лишился стипендии и рассчитывать надо было теперь только на самого себя. Приходилось прирабатывать частными уроками, переводами, в студенческой столовой налегать главным образом на бесплатный хлеб, сдабривая для разнообразия горчицей, — благо его давали сколько угодно.

Особенно трудно пришлось в первый год без брата Дмитрия, который сызмальства, еще с тех пор, как Иван, упав с крыши, долго был слабым и болезненным, привык опекать старшего брата во всех житейских делах, в коих тот был полнейший профан.

Общительный Дмитрий, весельчак и балагур, обосновавшись в Петербурге, быстро завел обширные знакомства, наладил нехитрый студенческий быт. Квартиру братья переменили — поселились хоть и подальше от университета, зато подешевле платили, и улица чем-то напоминала рязанские — тихая, даже травка кое-где пробивается. И дом деревянный, с родительским чем-то схож.

Какое это важное дело — не слишком резко менять обстановку, — братья Павловы убедились вскоре на своем опыте. Не так-то просто было оторваться от родных корней и не пропасть в чужом городе, в новой среде, к которой не каждый, как оказалось, может приспособиться.

«Во время моего первого пребывания в Петербурге (это было шестьдесят лет тому назад), — рассказывал И. Павлов, — как раз два моих товарища душевно заболели. Один в меланхолию впал, с попытками на самоубийство, а у другого, очевидно (как я теперь знаю), началась шизофрения. Началось это у него со странных выходок, вроде того, что в первый раз, я помню (мы с ним в одной комнате жили)… я лег спать, а он еще остался заниматься. Через некоторое время он будит меня и говорит: „Посмотри“. Я смотрю, он занимается тем, что из шкафа платье переносит на диван, а потом назад. Я говорю: „Что ты дурака валяешь?“ и заснул.

Через некоторое время уже другая штука. (А как трудно вообразить, что человек уже не тот!) Я лег спать, а он остался бодрствовать. Через некоторое время, как и в первый раз, будит меня, и я вижу, что он собирает разные вещи, книги, еще что-то такое, какой-то кредитный билет, все это зажег и предлагает мне на это посмотреть. Я обругал его, затушил огонь и предложил ему лечь спать. Ну и кончилось тем, что в несколько дней совсем с ума спятил.

Пришлось отвезти сначала в приемный покой, а после, совсем больного, на родину…

Провоцирующей причиной была, конечно, как мы теперь сказали бы, ломка стереотипа… Конечно, исключительно слабый тип у того и у другого. Но ведь вам сейчас трудно даже представить, какая это для бедного мозга была пертурбация — поступление на естественный!

Ведь в семинарии чем набивали голову, как сейчас вспомню: о хриях естественных и о хриях искусственных… о хрии прямой и афонианской… виды хрий превращенных… А тут — бац! Микроскоп, скальпель… режь, препарируй лягушку… клеточка, протоплазма… Ну, человек и спятил!..

А ведь другого спасли. Нашелся в то время умный психиатр. „Вы, говорит, перейдите-ка на гуманитарный факультет“. Тот и послушался… Кажется, на юридический… И что же? Не из последних был в свое время людей! Так вот оно что значит для слабых-то стереотип сломать!»

Братья Павловы, несомненно, принадлежали к людям сильного нервно-психического склада. Сам Иван Павлов относил себя к сильному безудержному типу. («Вы меня знаете: слабым никогда не был… сильный, конечно, любые эти свои стереотипы всегда может сломать…») Однако и ему в первый год пришлось туговато: к весне он совсем выбился из сил, даже нервы стали пошаливать. И по настоянию врачей экзамены за первый курс ему перенесли на осень. Побывав дома, отдохнув за лето, он успешно сдал их. Да и родная душа — брат Митя был теперь с ним, может, потому и Петербург не казался уже таким чужим.

Основательностью, трудолюбием, целеустремленностью Иван был весь в отца. А вот Дмитрий при большом внешнем сходстве с Иваном — та же густая каштановая борода на молодом лице, голубые, какие-то пронзительноясные глаза, коренаст, широк в плечах — был совсем другой по характеру. Сильный — на кулачный ли бой, на другие ли какие забавы такого рода… Безудержный — на веселые выдумки, розыгрыши, точь-в-точь как его родной дядька — брат отца. Тот тоже ну просто не мог удержаться, чтобы не созорничать, хотя ни по возрасту, ни тем более по сану ему это не было дозволено.

Все дядино озорство, словно по наследству, племяннику Дмитрию досталось. Большой искусник был по части розыгрыша, не всегда и доброй шутки. И первым под его разящие стрелы брат Иван попадал.

Младший — Петр — был высок, тонок, белокур. Учился легко, и преподаватели из всех братьев именно его выделяли. Еще студентом он к научной работе приобщился. А когда окончил университет, стал птицами заниматься, и дела у него шли весьма успешно. Старший — Иван — как ученый позже в силу вошел, но и став знаменитым, всегда повторял: «Мой Петя был много способнее меня…»

Может, потому так мнилось Ивану Павлову, что рано и трагически ушел из жизни брат Петр. Как-то зимой, будучи на вакациях в родной Рязани, братья отправились на зимнюю охоту. Иван, не любивший этой забавы, дома остался, а младший — Сергей, мальчонка еще, — упросил, чтобы и его взяли. Однако, бредя по глубокому снегу, видно, устал, не удержался, свалился в яму. Петр протянул ему ружье — держись! И стал тащить. Тут и случилось непоправимое: в суматохе зацепил курок, раздался выстрел — весь заряд дроби в Петра попал, да еще с такого близкого расстояния, почти в упор…

Дмитрию его веселый характер учиться не очень мешал. А вот Ивану, хоть он и не был сухарем, такое непрестанное веселье («…помню, газеты били тревогу: поветрием распространялся канкан… Отчаяннейший был танец! Иная дама норовит, бывало, цилиндр сбросить со своего партнера носком ботинка… Многие мои приятели увлекались им страшно…») стало надоедать.

«Мне кажется, что основной целью молодости должно было приучить себя думать, — скажет он потом. — Думать — это упорно исследовать предмет, иметь его в виду и ныне, и завтра, писать, говорить, спорить о нем, подходить к нему с одной и другой стороны, собрать все доводы в пользу того или другого мнения о нем, устранить все возражения, признать пробелы там, где они есть, короче — испытать и радость и горе серьезного умственного напряжения, умственного труда.

Только так действуя теперь, в молодости, ты никогда впоследствии не согласишься расстаться с этими ощущениями, променять их на что-нибудь, только тогда умственная потребность окажется действительно неистребимой потребностью».

Это были не расплывчатые мечтания, а вполне определенная жизненная позиция. И в ней уже ясно заявлено и о необходимости «непрестанного думания» о предмете своих занятий, и о том, что умственная работа — труд, и труд тяжкий, и о радости высшего духовного наслаждения, которую он приносит тем, кто отважится посвятить себя служению науке.