Женился Захар в знак благодарности

Ивановы строились. За лето кирпичный дом высоко и белостенно вырос.
Ивановы строились. За лето кирпичный дом высоко и белостенно вырос.

Рядом горбилась старая, с замшелой прозеленью на тесовой крыше изба, в которой совсем недавно жили Ивановы. И хозяин, Захар Кузьмич, решил снести ее, внемля совету соседей:

— На кой теперь эта рухлядь? Вид портит. Проси бульдозер...

Захар Кузьмич не пошел с просьбой в колхозную контору. Ему и без того крепко помогли. Жалко стало Захару Кузьмичу отцовский кров бульдозером ломать. Стал руками разбирать покосившуюся избу.

И — странное дело! — возиться в старом доме ему было гораздо приятнее, чем в новом, светлом, пятистенном. Каждый гобылек, каждая половица, которые он извлекал из старого строения, ворошит в нем воспоминания.

Дом этот ставили еще до войны, когда Захару Кузьмичу было лет пятнадцать. Как дружна и радостна для всех была работа, как ждали в семье и торопили новоселье! Как пели и плясали гости, навсегда озвучивая новый дом, благословляли новую жизнь, новое счастье Ивановых!

— Захар, обедать! — донесся голос жены.

Он слез по лесенке с крыши старой избы и пошел к рукомойнику. Крупный и костистый, он в свои пятьдесят восемь лет выглядел моложе.

Обедали молча, лишь изредка перекидывались кое-какими словами. Мебель и разная утварь были уже расставлены, но комнаты казались Захару Кузьмичу пустынными, свободными от чего-то важнейшего.

— Как думаешь, приедет ныне или нет? — спросил он жену, несуразно полную, голубоглазую, с гладко причесанной маленькой головкой, Екатерину Матвеевну. — Суббота ведь.

— Где ж теперь! Двухчасовой автобус уже прошел, — ответила жена.

Говорили о единственной дочери Любаше, что уехала в город, вышла замуж и, бывает, по полгода глаз к родителям не кажет и писем не шлет.

— Не едет — значит, живут хорошо. Если бы чего не так, мигом бы прискакала, — помолчав, сказала Екатерина Матвеевна.

Он отобедал и, покуривая, задумчиво глядел на женщину, с которой прожил много лет, но не знал, не нашел для себя ответа, почему он жил именно с ней, а не с другой женщиной. Он не любил ее. И всегда хотел сказать об этом прямо и честно. Ей и себе. Готовил эти слова все долгие годы их совместной жизни. Он словно бы еще и не жил, а только собирался зажить по-настоящему, засеять наконец в себе какую-то бесхозную пустошь. Стать и быть таким, каков есть на самом деле. Но всегда находилось что-нибудь такое, что удерживало его от последнего и решительного шага, смиряло...

— Оделся бы. — Жена подошла и накинула на его плечи пиджак. — Просквозит на верхотуре. Вон как вспотел...

— Такой у тебя борщ, что роса на лбу выступила, — сдержанно пошутил он, с удовольствием ощущая, как теплый и сухой пиджак прилег к его влажным лопаткам.

«Вот так всегда кутает, утепляет меня, спасает от чего-то...» — подумал он с какой-то смутной благодарностью, взял топор и снова залез на крышу старой избы.

Припорошенный трухой и пылью, он отрывал и сбрасывал во двор полусгнившие доски. Во время перекуров он сидел и смотрел на стоящий рядом новый дом. Самонадеянно и гордо возвышался он, молодой и чистый, не пропитанный еще запахами жилья, и чем-то напоминал Захару Кузьмичу его дочь Любашку, высокую, бойкую, беззаботную, у которой, как и у этого дома, все было еще впереди...

Он уже заканчивал разбирать крышу, оставалось спилить два столбца, о которые опирался покосившийся фронтон, как вдруг из щели вывалился и упал к его ногам маленький сверток. Что-то лежало в нем, плотно завернутое в клеенку и перевязанное шпагатом. Захар Кузьмич повертел в руках этот жухлый, весь в паутине и пыли сверток и отбросил в сторону. «Небось войлочные прокладки для сапог. Отец когда-то сунул, видно, и забыл», — подумал он.

Но тут же присел, осторожно поднял сверток. И торопливо развязал его. С растерянностью и изумлением взглянул он на плотно слежавшуюся стопку пожелтевших писем-треугольников и замер.

Сгорбившись, долго сидел недвижно и оцепенело, потом раскрыл первое письмо.

«Здравствуй, любимый Захар! С приветом Лена. Целый месяц ждала, а ты не написал и не пришел. Я все хочу дождаться твоего слова. Если я тебе не нужна, так и скажи... Может быть, я отвыкну, забуду тебя. Захар, милый, зайди в последний раз. Скажи мне только одно слово. Я хоть погляжу на тебя...»

Дочитав письмо, Захар Кузьмич невидящими глазами уставился в пустоту и зашептал молитвенно:

— Лена... Боже мой, когда это было?! Где ты, Лена?..

Он развернул второе письмо, но внизу послышались голоса жены и соседки. Женщины уселись возле изгороди, поглядывая на него. Захар Кузьмич сунул письма за пазуху, слез с крыши и огородом пошел к речке. Хотелось уединения, тишины. Поиск безопасного места вдруг вызвал в нем неловкость, отвращение к самому себе. Тридцать лет назад он письма Лены читал украдкой, прячась сам и пряча их. И теперь, как и тогда, боится чего-то.

На берегу он сперва хотел нырнуть под старую гривастую иву, в сыроватую прохладу тени. Но наперекор этому желанию сел на самом видном месте — на дощатом подмостке, с которого ныряют соседские мальчишки и черпают воду для полива огорода.

Солнце уперлось в ого лысоватое темя, пекло, а он ничего по замечал, уткнувшись в маленький, с фиолетовыми разводами — от слез или от дождя — листок бумаги.

«Здравствуй, Захар!

Как я соскучилась и хочу видеть тебя! Хоть я далеко, но люблю тебя все так же, даже сильнее. И ничего ее могу с собой поделать. От такой жизни только умереть, и меня часто хватают такие мысли, когда бываю одна. Работаю я сейчас крановщицей. Оклад хороший, но ничего меня не радует. Никуда не хожу, только в школу по вечерам. Захар, больше не пиши такие письма, а то мне тяжело. Я так реву, что не вижу строчек. Зачем терзать меня? Мы ведь распрощались. Лучше пришли свое фото. А писем не надо. Не расстраивай, не губи меня...»

Читая письма, Захар Кузьмич все глубже погружался в прошлое.

Лена... Он оттолкнул ее, хотя полюбил так, что даже испугался этого первого своего чувства, его силы и остроты. Опасался сгореть в нем со всеми своими мечтами и ранними удачами по службе. Отец Екатерины, видный начальник в районе, слегка да полегоньку подталкивал его, обогревал, и не прошло и трех лет, как из бухгалтера восьмилетней школы Захар Кузьмич переместился в инспектора райфо, а чуть погодя — еще выше.

Он боготворил тестя и, пожалуй, лишь в знак благодарности женился на Екатерине, пожертвовал Леной, доброй и горячей красавицей из родного села. Но и после женитьбы он продолжал ездить к ней, каялся, клялся, обещал, собираясь наконец сорвать с себя все путы и страхи и уехать куда-нибудь с Леной — любимой, верной, единственной.

Но приятно тяжелел груз его власти, авторитета, он и сам стал грузнее, степеннее. С женой был вежлив и терпелив, молча тащил скучные кандалы неискренних отношений. Лишь временами сердце сковывала леденящая тоска, и, спасаясь, он мчался к Лене.

«Здравствуй, Захар! Вот ужо три года, как мы расстались и переписываемся. Уехала я, чтобы забыть тебя. Да не вышло у меня ничего из этого. Ты пишешь, что мы все равно будем вместе. Зачем успокаиваешь меня и себя? Будь прямее, Захар. Живи с женой, расти ребенка. А я тебя и так буду любить. Издали, заглазно, для себя.

Работаю я сейчас все там же, на стройке, учусь. Теперь я решила учиться и учиться, потому как если не учиться, то в жизни мне хорошего ничего по видеть. А тебя я не виню. Сама я во всем виновата. Не надо любить тебя так крепко. Захарушка, милый... Ложусь спать и мечтаю хоть во сне увидеть тебя. Целую трижды — Лена».

Он дочитал это последнее письмо и, опустив руки, тупо и незряче уставился взглядом в тихую, с легкой зыбью воду. Опустошенно сидел, не ощущая тела, придавленный тяжелым, разрастающимся чувством потери, вины, какого-то страшного и непоправимого провала.

«Лена, как же так? Что же мы, Лена?»

Он не откликнулся на окрик жены. Сидел глухой и каменный. А когда она подошла, вынул из кармана все письма и молча протянул ей. Екатерина Матвеевна настороженно взяла их, присела рядом и с пугливым любопытством разложила их на подоле.

— Чьи это, откуда столько, — сказала она, раскрыв первое письмо и немного поводив носом по строчкам. — Ах, вон тут что! «Милый, любимый...» И от кого? От Ленки Агеевой. Столько лет! Боже мой! И где, голубок, ты ховал их? — запричитала она наигранно, со снисходительной усмешкой. Однако маленькие васильковые ее глаза уже отражали отблеск тревоги.

Захар Кузьмич молчал. Он то и дело наклонялся к воде, обмакивал носовой платок и прикладывал его к затылку, который будто огненным обручем давило.

— Ишь, как складно она мозги-то припудривала тебе, как умасливала: «Захарушка, милый. Ну кого нам бояться, от кого таиться? Любви, огня и кашля, говорят, от людей не спрячешь. И я никого не побоюсь ради тебя, любимый». Ишь, какие слова находила. Как в кино. А я вот всю жизнь ни одного такого слова... — словно жалуясь и возмущаясь, говорила Екатерина Матвеевна, поминутно отрываясь от чтения.

Потом смолкла совсем, как-то сникла, будто съежилась вся. Молча и тихо брала по порядку письма и не спеша читала, ладонью прижимая к груди прочитанные. Лицо ее было то грустное, то страдальчески-соучастливое, то вдруг напряглось и надолго замерло в горьком удивлении, будто она открыла в письмах очень важную и крайне печальную тайну для себя.

Кончив читать, задумчивая и отстраненная, сидела некоторое время без малейшего движения.

— Чуяло мое сердце. Любила она тебя, — негромко, будто для себя сказала она, закрывая глаза и качая головой. Вздохнув, добавила устало: — А Елене — где она? — я и теперь завидую, хоть она и не заимела тебя. Ей легче... Любила.

— А ты? — глухо спросил Захар Кузьмич, не глядя в глаза жены.

— Не знаю, Захар... Жили и жили. Как пришлось... Ты сам то любил... кого?

Захар Кузьмич промолчал и снова потянулся к воде, чтобы намочить платок и приложить к своему раскаленному затылку.