Юродивый и смерть-9

20 June 2018

Читайте Часть 1, Часть 2, Часть 3, Часть 4, Часть 5, Часть 6, Часть 7, Часть 8 романа "Юродивый и смерть" в нашем журнале.

Автор: Юрий Солоневич

2.5. Быть никем унизительно

В гостинице я снова приготовил ужин, на этот раз из колбасы, хлеба и огурцов, купленных в магазине, выпил баночку колы и, выключив люстру, прилёг на нерасстеленную кровать. Жёлтый свет уличных фонарей едва проникал сквозь полузашторенные окна, в номере стояла тишина, и мысли от этого были очень лёгкими, порхали, словно бабочки с цветка на цветок.

Он сказал, что единственно возможный путь — это вернуться в своё психическое прошлое и эмоционально пережить его ещё раз. Другими словами, обмануть себя. Этот путь меня не устраивал. Меня не устраивало его понимание времени как субъективного пространства. Выходило, что моё прошлое или будущее — это те события жизни, которые происходят здесь и сейчас в форме воспоминаний и фантазий. Это биохимические процессы в моём мозгу. Прошлое запечатлено во времени, как уровни эволюции, а будущее — в пространстве, как теоретически возможные состояния, пустые ячейки Периодической системы, формы, которые непременно надо заполнить. Другого будущего нет. Всё предопределено. Атом химического элемента в своей эволюции не может перепрыгнуть через ступеньку, оставив свободной клеточку в системе Менделеева. Этап эволюции перешагнуть невозможно, нельзя из рабов создать коммунистическое общество. Они могут быть либо рабами, либо рабовладельцами. Это как выбор у приговорённого к смерти: что вам больше нравится — виселица или гильотина?

Хотя от смерти не уйти никому. Уж это точно предопределено и сомнению не подлежит! Как не подлежит сомнению и то, что до моего рождения и после моей смерти мир существовал и будет существовать. Я ничего не имел против того, что без меня творилось в прошлом. Но вот о том, что будет после меня, думать не хотелось. Даже простое предположение о таком повороте дел обдавало ледяным холодом. Выходило, что моя жизнь во времени Вселенной была для неё простым эпизодом сновидения, от которого утром не останется даже воспоминания. Не надо себя обманывать: через сто лет, а то и раньше, солнце, дожди и ветер сровняют с землёй могильный холмик, а через двести лет уже ничто обо мне не напомнит. А если бы и напомнило — мне то что? Потеряет смысл всё, мною пережитое, всё, что содержится в моей психике в форме образов, рождённых в результате биохимических процессов.

А пережито было немало…

Я задумался о том, могла ли моя жизнь сложиться иначе. Вначале мне казалось, что вполне могла: ведь многие, более того, самые важные и главные события в ней происходили по воле слепого случая. Ведь могло не оказаться на проезжей части того болта, который пробил переднее колесо в машине родителей. Я мог сломать позвоночник, прыгая с моста. Или не поступить в институт, пойти в армию и погибнуть в Афганистане. Но болт совсем случайно выпал из какого-то грузовика, я удачно прыгнул с моста и вытянул на экзамене счастливый билет. Всё — совершенно случайно. Хотя, с другой стороны, болт не затянул до упора какой-то слесарь, страдающий от похмелья. Прыгнул я удачно потому, что уже много раз прыгал с других трамплинов и имел достаточный опыт. А счастливый билет был положен в нужное место рукой преподавателя.

Я вспоминал другие эпизоды своей жизни и приходил к выводу, что все они были заранее подготовлены предыдущими событиями, изменить которые было уже невозможно. И если посмотреть на происходящее как бы сверху, то можно выявить все причины и следствия в кажущемся хаосе жизни. Это как при игре в бильярд: с точки зрения шара удар по нему был совершенно случайным. «Цепочка взаимосвязанных случайностей с позиции более высокого уровня наблюдения превращается в закономерный ряд событий, имеющих неразрывную причинно-следственную связь», — так сказал бы ХВН.

А если всё заранее предопределено судьбой, то зачем тогда пытаться изменить течение жизни? Или эти попытки, мучения поиска и выбора — тоже запрограммированы? И от вожделенной свободы остаётся всего лишь жалкая иллюзия возможности выбора между виселицей и гильотиной? Ведь, наконец, не мы сами решали, появиться ли нам в этой жизни.

Мне вновь захотелось оказаться рядом с ХВН, чтобы задать ему все эти вопросы и услышать его ответы. Пусть не такие ясные и понятные, как хотелось бы, но ответы обоснованные, порой неожиданные.

Стало душно, и я подошёл к окну, чтобы открыть его. С улицы слышался шум голосов. Я посмотрел в окно и в свете многочисленных факелов увидел, как ведут к эшафоту Робеспьера и его товарищей. И народ повсюду оскорблял их и швырял в них всякую гадость, и камни, и палки. В конце улицы, на небольшой площади, возвышался эшафот.

Я открыл оконные рамы, и в комнату ворвался гул толпы, и отдельные крики, и звуки ударов — очевидно, осуждённых били чем ни попадя.

Какой-то оборванный пьянчуга мочился на стену под моим окном, и я крикнул ему:

Эй, ты!

Но он, не обращая на меня внимания, не спеша закончил своё дел, и только потом взглянул вверх и крикнул мне:

А ты почему не с нами?

Я не ответил.

Да ты такой же, как они! Погоди, сейчас я до тебя доберусь!

К пьянчуге присоединились ещё несколько грязных оборванцев с уродливыми, испитыми физиономиями. Они что-то злобно кричали, указывая на меня.

Его тоже — на гильотину, — продолжал орать пьянчуга, апеллируя к таким же уродам, как и он сам.

И те, кто окружал его, согласно закивали и стали тыкать пальцами в сторону моего окна.

И тут я их спросил:

Который теперь год?

Они оторопело замолчали, опустили головы и слились с потоком идущих по улице.

Эй, мальчик! — крикнул я щуплому пареньку с факелом в руке. — Который теперь год?

Термидор, термидор, — залепетал он, недоумённо пожимая плечами.

Ты должен знать, который теперь год! — настаивал я.

Но мальчик только отрицательно тряс головой, отчего вначале его лицо, а потом и он весь стал расплываться, распадаться на фрагменты. Эти фрагменты разбегались в разные стороны, словно круги от брошенного в воду камня. Но мне удалось зафиксировать свой взгляд на уроненном факеле. Я смотрел только на него, как он лежал на булыжной мостовой и жёлто-оранжевое пламя мерно колыхалось из стороны в сторону.

ХВН не соврал: его методики работали даже во сне.

Я быстро вышел из номера, спустился по лестнице и оказался на ночной улице. Я осознавал, что мне ничто на самом деле не угрожает. Потому что это был всего-навсего сон. Но я каким-то непонятным образом чувствовал, что время изменилось. Словно я оказался в другом мире. Возможно, оттого, что мрак вдруг стал плотнее и гуще. И тут всё было как-то не так, как-то лишено привычной логики, затенено, погружено в холод небесной темноты — ну, совсем как на обратной стороне Луны, должно быть. И страшно было ставить ногу на мостовую, и страшно было даже шевелиться, потому что из мрака словно кто-то враждебно смотрел на меня сквозь полузакрытые веки.

«Я ничего не боюсь», — прошептал я.

Но это было не так. Я понял, что боюсь, когда пробился совсем близко к эшафоту и увидел лицо Робеспьера. Это был Ибрагим. Я узнал его, хотя лицо его было залито кровью. Он смотрел на меня и шевелил разбитыми, запёкшимися губами. Я не слышал слов, но понял: он просил — помоги!

Я рад, что ты — с нами, — сказал мне пьянчуга.

Он продолжал швырять камни в Ибрагима, стараясь попасть тому в голову. И, когда это удавалось, хлопал в ладоши и пританцовывал от удовольствия. Он испытывал неописуемое наслаждение от вида чужих страданий.

Мальчик, уронивший факел под окном гостиницы, поднимал с земли очередной булыжник и подавал его в руки пьянчуге, которому это тоже очень нравилось. Вчерашний слуга уже обзавёлся собственным слугой. Он уже, несомненно, считал себя господином, понимая это как возможность безнаказанно истязать свою жертву. Истязать изощрённее, чем истязали когда-то его самого. Потом он вновь оскалился в подобии улыбки и сказал мне:

Он ничем не лучше нас! И крови на нём не меньше! Так пусть теперь сам узнает, каково это — «обвенчаться с вдовушкой»! Это будет справедливо.

Я схватил его за руку с камнем и спросил:

А завтра кому будут рубить голову? Тебе?

Пусть мне — завтра, а ему — сегодня, — ответил он и, резким движением освободившись от моей хватки, швырнул камень.

Да здравствуют равенство и братство всех людей на земле! — слышались вопли из толпы.

Смерть красивым! — продолжал вопить урод. — Но не сразу: сначала мы их изуродуем! Вот это будет хорошо! Вот это будет справедливо!

Уроды хотели, чтобы все были уродами.

«Будь такой, как я, только немного хуже, только такой приятель мне нужен». И снова ХВН оказался прав. Всех, кто красивее и лучше, — на эшафот. На крест! На костёр!

Палач в красной мантии и колпаке схватил Ибрагима за шею и одним рывком поставил на колени. Потом выхватил из-за пояса огромные ножницы и стал обрезать воротник его рубахи. Затем он швырнул воротник в толпу, и та встретила этот жест оглушительным восторженным визгом.

Палач потянул за верёвку, и косой нож гильотины поднялся к верхней перекладине.

Смотри, смотри, как сейчас его голова упадёт на доски! Это будет так: «Бух!» — и пьянчуга дико засмеялся. — Это будет так: «Бух!», а потом: «Хлюп, хлюп, хлюп...» И кровушка фонтаном польётся на нас, и мы все будем окунать в неё руки, и размазывать её по своим лицам. И это будет праздник, хмельной праздник истинной революции!

«Кто был никем — тот станет всем, — промелькнуло у меня. — Нет, кто был никем, тот может стать только ничем».

Эй, вы все, уроды! — громко крикнул я. — Всем молчать!

И вдруг стало тихо. Они все растерялись, они ничего не понимали.

Вы все — грязь! — продолжал кричать я в наступившей тишине. — И я приказываю вам разойтись!

Я видел, что им стало страшно. У них не было вождя, готового взять на себя ответственность за принятое решение. Их вождь, которого они боготворили вначале, стоял теперь перед ними на коленях. И они ненавидели его именно за то, что раньше — боготворили.

Я обвёл толпу взглядом и почувствовал, как от неё веяло силой — грозной, разрушительной, беспощадной. Но они ещё не знали, не подозревали, что нет ничего в мире сильнее их всех, когда они вместе.

Дай нам посмотреть, как он умрёт, — жалобно промямлил пьянчуга.

Дай! Дай! Дай! — толпа стала медленно, но уверенно теснить меня в сторону.

Тогда я схватил пьянчугу за одежду на груди, приподнял над землёй, глянул прямо в его бешеные глаза и холодно спросил:

Который теперь год?

Он стал отчаянно вырываться.

Который теперь год? — выкрикнул я ему прямо в гнусную харю.

На площади вновь стало тихо.

Который теперь год? — крикнул я им всем, и кольцо вокруг меня стало медленно расширяться.

Они молчали. На площади был только один человек, способный честно ответить на мой вопрос.

Ибрагим, который теперь год? — крикнул я, повернувшись лицом к эшафоту.

Ибрагим, всё ещё стоя на коленях перед гильотиной, с трудом расщепил губы и внятно произнёс:

Две тысячи двадцать восьмой.

Призраки ночи сжались. Может, потому, что за окном уже светлело. Но я, как учил ХВН, не спешил вставать. Я продолжал жить сразу в двух мирах.

«Я должен освободить Ибрагима и забрать его с собой», — думал я. Но это было уже невозможно: не осталось деталей, на которых я мог сосредоточиться. Образы сновидения развеялись, погасли, как искры ночного костра. Эфемерные, они неумолимо тускнели, бледнели в пробивавшемся сквозь промежутки штор солнечном свете — и забывались, уходили в бессознательное. Голоса отдалялись. И только цифра — две тысячи двадцать восемь — накрепко засела в моём мозгу.

Паутина туманных лет,

Горизонта бескрайний взгляд,

За надеждой придёт рассвет,

За рассветом — опять закат.

Отдалённые голоса

Заунывную тянут песнь.

Обжигает меня роса.

Почему, зачем я здесь?

Утренний туман за окном оседал на траве газона перед гостиницей мелкими каплями холодной росы.

Перед тем как окончательно проснуться и встать с постели, я поймал себя на мысли, что мне очень хотелось освободить Ибрагима. Я уже понимал своим бодрствующим полушарием мозга, что Ибрагим был не настоящим. Но желание спасти его было жгучим, непреодолимым, настоящим. И я изо всех сил пытался удержаться в своём сне. Я отчаянно цеплялся за него, и, когда это не получилось, меня охватило неподдельное горе…

Машинально я приготовил завтрак и так же машинально стал есть. Мысли в моей голове лихорадочно роились — я тщетно пытался вникнуть в смысл сновидения. И вдруг совершенно отчетливо понял: я не хотел быть таким, как они. Я не хотел иметь ничего общего с теми, кто наслаждается зрелищем чужой смерти, кто разрушает всё вокруг себя, сеет хаос, кто восторженно упивается своим ничтожеством. Быть с толпой — значит быть никем. Это недостойно человека, это унизительно.

Без сомнения, мне удалось сделать то, о чем говорил ХВН: не только войти в контакт с образами своего подсознания, но и понять смысл их послания. Оставалась загадкой только цифра года — 2028. Я решил, что её смысл прояснится позднее, сам по себе, когда я буду к этому готов. Меня больше волновало то, что представления ХВН о времени никак не вписывались в моё понимание этого феномена. А то его утверждение, что люди всего лишь занимают свободные ячейки в заранее сконструированной системе общества, било по самолюбию.

Было это предначертано судьбой или нет, но я стал тем, кем стал: успешным, ни в чем не нуждающимся человеком, владельцем крупного торгового предприятия. Да, у меня пока не было семьи, но я считал, что семья и дети — это для обеспеченных. Зачем плодить нищету? Правда, как-то незаметно зарабатывание денег превратилось в основное дело моей жизни. Но я верил, что это временно. Так неужели вся моя заслуга состоит в том, что я оказывался в нужном месте в нужное время?

Я решил всё спокойно обдумать, не попадая вновь под гипнотическое влияние ХВН. И поехал домой.

2.6. Предчувствие беды

Участок дороги перед границей протяженностью с добрый десяток километров был вымощен булыжником. А выбоины порой были такими, что преодолеть их без помощи трактора вряд ли смог бы даже грузовик.

Передвигаться на машине по такому покрытию было просто невозможно, и водители предпочитали ехать по обочине. И никто не возмущался, все принимали это как должное, как сам по себе разумеющийся порядок вещей.

Как-то я подвозил в город старика. Он вёз в корзине гуся на рынок. От старика пахло махоркой и ещё чем-то таким малоприятным, чем пахнет от деревенских жителей: то ли сыростью, то ли, как говорит моя тётка, землёй. Старик то и дело запихивал голову гуся в корзину, но тот упрямо высовывал её и стучал клювом по стеклу.

— Во, зараза, — возмущался старик, — чуе сваю смертушку.

Жители приграничья с обеих сторон — полешуки — говорили на одном и том же языке. Вот только белорусские сёла жили побогаче. Когда-то, в советское время, наши мужики ездили на заработки в Украину, а теперь всё поменялось наоборот, и это нельзя было разумно объяснить.

— Дети помогают? — спросил я.

— А як они мне помогут? — отмахнулся старик. — Сын в Киеве, работы нема. Дочка в Луцке тоже без работы сидела. Добрые люди взяли в Бресте санитаркой в больницу. У неё трое своих детей. Мужик кинул. Моя старуха с ними счас сидит. А я тут хозяйство правлю.

Старик вздохнул. Он тоже принимал эту жизнь как должное.

Выходя из машины, он протянул мне монету. Но я отвел его руку в сторону и сказал:

— Не надо.

— Тогда спасибо, — ответил он и поспешно спрятал монету в карман потёртого пиджака.

Что-то в этом мире работает неправильно. Что-то очень важное даёт сбой, отчего летит в тартарары всякая логика. И не разобраться, и не выпутаться.

На таможне Витька Полюхович подсел ко мне на переднее сиденье и, крутя в руках оснастку со штампом, вдруг сказал:

— Просьба к тебе есть, большая.

Я насторожился. Но Витька поспешил добавить:

— Можно, мой сын у тебя поживёт?

— Думаю, что можно. А что случилось?

— Ещё не случилось, — Витька сдвинул фуражку на затылок и взлохматил рукой свой кучерявый чуб. — Ещё случится — полыхнет Украина.

— Что-то знаешь? — спросил я.

— И знаю, и понимаю, и чувствую. Всколыхнутся люди.

— Нищета доведёт...

— Да нет, это не нищета, это деньги, большие деньги, которым нужны ещё большие.

Витька был далеко не дурак. К его рукам деньги тоже хорошо прилипали.

— Боюсь, дойдёт до крови. А сын призывного возраста. Оно мне надо?

— Оно никому не надо, — согласился я.

— Хрен знает что... Мутные люди пошли что в народе, что во власти. А гибнуть будут дети. Это неправильно.

«Если и Витька, и главврач говорят о надвигающейся смуте, то это не просто так, — подумал я. — Гусь, и тот предчувствует. Значит, есть предвиденье, хоть и механизм его нам неизвестен».

— Неправильно, — в знак согласия я кивнул головой, открыл «бардачок», достал связку запасных ключей и снял один от квартиры. — Вот, возьми. Где я живу, ты знаешь. Если меня не будет, занимай любую комнату. Да, у меня иногда один старик ночует.

Я почему-то сказал ему о Старом Горце. Как будто тот был реальным человеком.

— Бомж, что ли? — Витька поморщился.

— Нет, приехал с Кавказа. Знакомый моего знакомого.

— Торгует?

— Нет, наверное.

— Ох и доверчивый же ты! — он развел руками и добавил: — Но ладно, разберёмся. Я за тебя постоять смогу всегда, можешь на меня рассчитывать.

— И ты тоже, — улыбнулся я. — Но старика не тронь, он добрый.

— Все люди добрые до поры до времени.

Витька спрятал ключ в нагрудный карман кителя, поставил штамп в мой паспорт и, крепко пожав мне руку, вышел из машины.

— Пропустить без черги, — крикнул он напарнику, и тот, подняв шлагбаум, пропустил мою машину в обход небольшой очереди.

Витька знал, что и почём в этой жизни.

2.7. Беда всегда ведёт с собой беду

На белорусской стороне дорога от границы была заасфальтирована, и до дома я домчался не более чем за час. А когда вошёл в квартиру, сразу же увидел коробку из-под обуви в зале на диване. Я открыл её: аккуратные пачки долларовых купюр были заклеены бумажной полоской. На полосках моей рукой были проставлены суммы. Это были мои деньги и моя коробка от полусапожек фирмы «Белвест». Но, когда я переложил деньги из тайника в коробку, я не помнил. Других следов пребывания Старого Горца тоже не было. Выходило, что всё это мне приснилось или привиделось-примерещилось. Н-да, действительно, было над чем задуматься. Признаки раздвоения личности были налицо. Но эти видения, по словам ХВН, были результатом реальных психических процессов и что-то значили. Что?

Мои мучительные размышления прервала непрекращающаяся трель телефона. Я быстро подошёл к нему и снял трубку. Звонила тётка. Сквозь срывающийся на рыдания плач она сказала, что умер Петя. Пьяный утонул в небольшой речушке.

— Скоро приеду, — сказал я тётке. — Вы ни за что не переживайте: я всё привезу и всё организую.

А про себя подумал, что этот финал для Пети на самом деле был закономерен.

— Ох, спасибо, ох, спасибо, — запричитала тётка. — Мне уже помочь некому. Только ты у меня и остался. Пропаду я теперь, пропаду… Хоть живой в могилу ложись.

Она снова зарыдала.

Конечно же, Петя не сильно ей помогал. Но сын есть сын: пока он был рядом, в жизни у тётки сохранялись и определённый смысл, и иллюзия о том, что на Пете держатся дом и хозяйство.

За окном уже наступили ранние ноябрьские сумерки.

Я взял мобильный телефон и позвонил директору своей фирмы. Она ответила, ничуть не удивившись моему звонку, хотя в последний раз мы общались полмесяца назад.

— Евгения, — сказал я, — у меня брат умер, двоюродный. Я уезжаю сегодня и хочу попросить, чтобы завтра утром в деревню — ну, ты знаешь — привезли гроб, крест и всё для поминок.

— Во-первых, примите мои соболезнования, — она всегда всё «раскладывала по полочкам». — Во-вторых, скажите, какого роста был ваш брат, как его звали, от кого будут венки и сколько человек придут на поминки.

Я сообщил ей то, о чём она просила. Я не сомневался, что она всё сделает в срок и в полной мере. Это была «железная леди», работающая как хорошо отлаженная машина — конкретно и, как мне казалось, без эмоций. В последние годы только на ней и держалась моя фирма: я был слишком занят собой.

2.8. Последняя нить

Петю похоронили рядом с Песенником. Когда батюшка отпел покойника и после прощания гроб опустили в могилу, единственная, кроме тётки, моя родственница, Ирина (степень родства я не знал), сказала вполголоса:

— Вот Славик и забрал друга к себе. Они здесь всегда вместе ходили, и там вместе будут.

Тётка, в одночасье почерневшая и ссутулившаяся, уже не плакала.

— И мне недолго осталось. Вот девять дней отбуду и за Петечкой пойду, — сказала она.

— Не нам решать… — печально заметила Ирина.

Один из мужчин, закапывавших могилу, подошёл ко мне и спросил:

— Ты меня не узнаешь?

Я присмотрелся к нему: испитое, серое лицо, сломанные или выбитые в драке передние зубы, шрам на лбу.

— Нет, — ответил я.

— Я — Цыган, — сказал он и как-то криво улыбнулся.

— Толик? — удивлённо спросил я.

— Да, — радостно залепетал он. — Толик. Помнишь, как мы с тобой дружили?

От Толика резко пахло луком и перегаром.

Да, я помнил, как мы с ним дружили в детстве, как вместе по ночам трясли чужие сады, делали самопал и стреляли из него. Я помнил, как однажды прострелил его новые сандали, которые сушились на кольях старой изгороди, и он плакал от неподдельного горя. И всё повторял: «Новые откупишь! И сто рублей заплатишь!»

— Приходи на поминки, — сказал ему я.

— Я не один, — ответил он.

— Приходите все, — сказал я уже громче, обращаясь ко всем, кто был на кладбище.

Теперь я был единственным мужчиной в доме своих предков, и на мне лежала ответственность за всё. Это мне теперь надо было смотреть за коровой и кормить кабанчика, утром выпускать кур и уток, топить дровами печь. Это мне ровно через девять ей пришлось хоронить тётку. Она выполнила своё обещание. Угасала, таяла прямо на глазах, а в последнюю ночь позвала меня:

— Ты не спишь?

— Нет.

— Подойди ко мне.

Я подошёл.

— Мне уже пора, — сказала она. — А ты оставайся с Богом…

А потом вздохнула и затихла. Последняя нить, связывавшая меня с этим домом, была порвана. Никогда больше не будут звучать в этих комнатах голоса моих родных. Никогда больше я не увижу их. Их не будет. А потом не будет и меня, и, в конце концов, никого-никого, кто был, кто есть сейчас. И те, кто ещё будет, они тоже уйдут в небытие, в никуда, рано или поздно. Уже ушли, ушли, ещё не родившись. Это предопределено.

Так что же такое жизнь: награда или наказание, чудесный приз или издевательство? Вначале дать, а потом безжалостно отнять. Отнять в тот момент, когда поднимешься ты на самую вершину своего счастья. Да что же это за пытка такая?

Я посмотрел на тётку: на её лице застыла улыбка, будто увидела она своего ненаглядного сыночка.

Это очень тяжело — терять родных или близких людей. Но невыносимо тяжело остаться в этом мире совсем одному…

Ледяная тоска охватила моё сердце, и я безудержно заплакал…

Тьма разверзлась за порогом.

Свет её не одолеет.

В уголке, забытом Богом,

Всё угаснет, всё истлеет.

Всё рассыплется, как пепел,

Ветром сдует все песчинки.

Мёртвый лик один лишь светел,

И в глазницах — две слезинки.

Музыка звучит тревожно,

Проникает прямо в душу.

Кто-то шепчет осторожно:

«Ты беги, беги, не слушай!»

Продолжение следует...

Нравится роман? Поблагодарите Юрия Солоневича переводом с пометкой "Для Юрия Солоневича".